Таль

Четверг, 06.11.2014 01:02

Chess-News: Интерес к творчеству и личности восьмого чемпиона мира Михаила Таля не уменьшается. Не осталось это незамеченным и на нашем сайте. Пришлись бы Талю по душе выверенные компьютером шахматы XXI века? Как вел бы себя Михаил Нехемьевич в предложенных ему временем обстоятельствах?

Генна Сосонко, хорошо знавший Таля лично, снова делится воспоминаниями о выдающемся чемпионе и необыкновенном человеке. Эссе "Таль" можно найти в книге "Тогда", вышедшей в издательстве "Русский шахматный дом" в 2011 году. Теперь же автор дополнил рассказ и снабдил его редкими фотографиями, часть которых из личного архива Сосонко вы увидите впервые.


* * *

«У каждого спортсмена есть в жизни звездные часы. Мне было двадцать три года, когда пробил этот звездный час моей жизни. За два промелькнувших с тех пор десятилетия я сыграл в целой веренице турниров, сражался чуть ли не в дюжине матчей, где взлеты чередовались с падениями. Но самым памятным, самым главным событием моей жизни и спортивной карьеры был матч с Ботвинником. Я и сейчас до мельчайших деталей помню каждый час той битвы». (М.Таль)

Прошло более полувека с тех пор, как Михаил Таль стал чемпионом мира. В выдающемся ряду чемпионов фигура Таля до сих пор стоит особняком. Его вторжение в устоявшийся регламентированный мир шахмат напоминало скорее карательную экспедицию: он взял самую главную вершину приступом, растолкав уснувших современников. В застоявшийся воздух того времени Таль ворвался, возвратив в шахматы уже известное, но при современных методах защиты ушедшее, как полагали, навсегда.

Если бы он исчез после матча с Ботвинником, ушел из шахмат как Морфи, или просто умер, в истории игры он все равно остался бы пиратом, взорвавшим крюйт-камеру величественного лайнера, следовавшим курсом, вычерченным опытнейшим лоцманом. Мальчишкой с пронзительным взглядом и шевелюрой цвета вороньего крыла, который смотрит на нас со стендов шахматных клубов, напоминая о том незабываемом времени.

Когда в 1959 году к власти пришел Фидель Кастро, в кубинском посольстве в Москве был устроен пышный прием. На этот прием были приглашены многие знаменитости, в том числе и чемпион мира по шахматам. «Я особенно уважаю Капабланку за его нелюбовь к авантюрной игре...» - со значением заметил Ботвинник, когда его стали расспрашивать о молодом претенденте.

Ботвинник был тогда олицетворением шахмат в Советском Союзе: река – Волга, балет – Уланова, вратарь – Яшин, шахматист – Ботвинник. И вдруг - мальчишка с коротким как выстрел именем: Таль!

Инфляция в наше время коснулась всего, даже понятия гений. Тогда же знали: живых гениальных шахматистов не бывает. И только про него произносилось слово, означающую высшую степень таланта у человека. О партиях Файна сказано: по ним можно учиться, но восхищаться ими нельзя. Переиграв партии Таля того периода, можно сказать противоположное: ими можно восхищаться, но учиться по ним? Как можно научиться тому, чем вас не одарила природа?

Вот, что писала тогда голландская газета, и это было характерно для реакции всего шахматного мира: «Для шахматиста мирового класса Таль играет удивительно бесшабашно, чтобы не сказать отчаянно и безответственно. Пока успех сопутствует ему, потому что самые опытные и испытанные защитники не выдерживают этого террора на шахматной доске. Он стремится в первую очередь к атаке, и в его партиях нередки жертвы одной или даже нескольких фигур. Об этой отчаянной манере игры мнения резко расходятся. Некоторые видят в нем не более чем авантюриста, которому просто улыбается фортуна, другие – гения, который открывает неизвестные области шахмат».


Таль, Ларсен, Филип, Спасский 1957

«Он явился нам таким, словно был создан из другого вещества, мы не завидовали ему, как не завидовали бы существу, упавшему с планеты, где воздух легче нашего…» - писали о молодом  Вацлаве Нижинском.  «Но зачем опускаться сразу же? Почему бы не остаться в воздухе немного, прежде чем опуститься...» – недоумевал сам великий танцовщик, когда спрашивали о секрете его необыкновенных прыжков.

Таль тоже мог бы сказать: рассматривая вариант, вы прекращаете расчет после шестого хода. Зачем же? Ведь можно пойти дальше, продолжить до десятого, двенадцатого, восемнадцатого ходов. Право, это не стоит никакого труда.

В старые времена в горах Швейцарии можно было встретить предостерегающую надпись: «Nur fűr Schwindelelfreie» – только не для боящихся головокружений. Головокружений должен был опасаться  каждый, игравший с ним; даже у следивших за его партиями захватывало дух; бывало, соперник, отбив первую волну атаки, успокаивался и переводил дыхание. Напрасно: Таль шел вперед, следуя завету Пильсбери: ведите атаку таким образом, что когда огонь атаки погашен, ... он все-таки еще не погашен!

«Мое сердце полно радости, потому что путешествие меня очень забавляет. Потому что в карете жарко, потому что наш кучер славный малый и везет нас очень быстро» - писал двадцатилетний Моцарт. Жизненный настрой двадцатилетнего Таля был таким же. Тогда – конец пятидесятых, начало шестидесятых годов - все кипело, улыбалось ему, казалось, он мог проламывать стены и перешагивать через реки. Он нанес точный удар в точное время. В те годы Таль стал человеком судьбы.

В стоячее болото длительного маневрирования ворвался мальчишка, добровольно сдваивающий пешки на пятом ходу, чтобы открыть линии для атаки. Когда молодому графу из сказки братьев Гримм пришлось петь мессу, в которой он не знал ни единого слова, два голубя сидели на его плечах и подсказывали верные слова. Когда Таль играл с Ботвинником, он не знал в шахматах еще очень многого, но те же голуби подсказывали ему самые неприятные для его могучего соперника ходы.

Стиль его был так привлекателен, а победа в матче на мировое первенство настолько оглушительна, что многие пытались имитировать его манеру игры. С тем же успехом, что и бухарцы, перед боем падавшие и махавшие ногами в воздухе, увидев, что так делали шедшие на штурм русские солдаты (после прохождения брода, чтобы вытекла вода из сапог).

Только один человек жил тогда в шахматном мире полной жизнью, остальные стремились наполнить легкие тем воздухом, которым дышал он. Таль внес веселую бесшабашную струю в игру, все более превращавшуюся в науку. Он совершил тогда революцию в шахматах, когда неписаный закон побеждает писаный и устанавливает власть, которая не может долго продержаться (что и произошло), но которая придает игре новый импульс.

Опасность опасна для других, не для меня, а если мои атаки не вполне определяются требованиями позиции, тем хуже для этих требований – было написано на его штандартах. Его комбинации  были так естественны, что казалось, «выливались у него сами собой» и «не стоили никакой работы». (Закавыченные строки взяты не из характеристики творчества Таля. Они относятся к рецензиям начала XIX века на стихотворения молодого Пушкина).

Для того чтобы понять феномен Таля, достаточно переиграть десяток-другой партий его раннего периода, дав отдых глазам, о которые и так трется слишком много партий на экране ноутбука.

Но даже переиграв эти ранние партии Таля, по-настоящему почувствовать их можно только повернув время вспять, окунувшись в атмосферу бурлящего турнирного зала, услышав вздохи сотен болельщиков, аплодисменты, то и дело раздававшиеся после его ходов, несмотря на предостерегающие таблички «Соблюдайте тишину».

Увидеть Ботвинника, по-профессорски поправляющего очки на сцене  театра имени Пушкина  и настаивающего на перенесении партии из-за шума в зале в комнату за сценой. Корифеев того времени, застывших с недоуменным вопросом, так ясно сформулированным Корчным: «Почему? Почему он? Разве он понимает шахматы лучше меня?»


Очередная партия матча Ботвинник-Таль Москва,1960. Хотя мест в зале театра больше тысячи, все билеты давно проданы.


Для не попавших в зал на Тверском бульваре столицы была выставлена гигантская демонстрационная доска

Также как Архимед стал Архимедом до того как воскликнул Эврика, Таль стал Талем еще до победы над Ботвинником. Казалось, ничто не предвещало столь бурного взлета: совсем недавно рижский кандидат в мастера выиграл матч у Владимира Сайгина на звание мастера 8:6 (+6-4=4). Не бог весть какие впечатляющие цифры, да еще со средней руки мастером из Белоруссии. Два года спустя Таль единолично победил в двух чемпионатах страны кряду, – и в каких чемпионатах! - выиграл межзональный турнир и турнир претендентов, одержал между делом победу на  турнире в Цюрихе и вприпрыжку вбежал на чемпионский трон.

В шахматах страсть, молодость и напор иногда могут подменять талант и даже казаться им. Но его выдающийся талант настолько бил в глаза, что ни у кого не было и тени сомнения: этот человек рожден для шахмат. Он вернул игру к ее истокам: сопернику должен быть поставлен мат, причем не путем накопления позиционных выгод, а самым брутальным способом. Его мишень была ясна: неприятельский король! И хотя Таль мог целить в эту мишень с разных точек, он почти всегда попадал в нее. Комбинация стала его рабочим клеймом, а вечную присказку его тренера Александра Кобленца: «если у Миши есть открытая линия - мат будет!» - знали все.

Взрослым людям, давно забывшим сказки, он напомнил, что тыква иногда может стать каретой. В его манере было что-то, напоминавшее игру любителей на скамейке парка. Шахматы Таля для них были  привлекательнее шахмат Ботвинника, как для голодного человека крынка молока и горбушка хлеба вкуснее, чем сбалансированный набор таблеток витаминов и минералов, даже если научно доказано, что соотношение их идеально для здоровья.

Парадокс: корректные комбинации ему частенько не удавалось довести до конца, в то время как комбинации с ходом, ставившем ее под сомнение, с «душком», наоборот, завершались счастливым для него финалом.

«Когда он был чересчур точен, его исполнение теряло какую-то долю своего восхитительного обаяния. Он  был воистину несравнен, может быть даже и потому, что был полон человеческих порывов, а его исполнение – далеким от совершенства машины...» Сказанное Сергеем Рахманиновым об Артуре Рубинштейне может быть быть повторено и о Михаиле Тале.

В старинных персидских трактатах говорится, что прежде чем приступить к сочинению стихов, следует выучить наизусть 10 000 лучших арабских бейтов и 10 000 персидских, потом забыть все и тогда уже браться за перо - чернилами в этом случае станет кровь собственного сердца.


Айвар Гипслис и Миша Таль

Мальчиком Таль просмотрел не только всю классику, но и переиграл многие тысячи партий. Тогда он мог исступленно заниматься днями, неделями подряд, забывая о еде и сне.


Первая встреча с Паулем Кересом. Матч Латвия-Эстония 1954

Ему повезло с тренером: Александр Кобленц знал Мишу с детства и прекрасно чувствовал его эмоциональное состояние.  Мастер, влюбленный в комбинацию, он был для Таля полезнее любого знатока теории и как никто умел создавать для  обожаемого Мишеньки игровое настроение.

Не знаю, кому принадлежит шутка: если бы у Таля тренером был Эбралидзе, а у Петросяна - Кобленц, оба так и остались бы средними мастерами. Не знаю, не исключено, что так бы и произошло.


В пресс-бюро матча Ботвинник-Таль. Справа – Александр Кобленц. Москва 1960.

Таль напомнил всем, что шахматы – не более чем игра. Игра, в которую играют два человека. Он никогда не превращался в философа шестидесяти четырех полей: не поисками истины занимался Михаил Таль, он хотел подчинить эту истину себе.

Человек из плоти и крови, он старался превзойти другого человека из плоти и крови именно в этот момент, в этой партии; он ставил перед соперником проблемы, на которые ответ следовало дать немедленно за доской - завтра или даже через два часа будет поздно.

«Шахматы были его страстью, вернее, не шахматы вообще, а игра в шахматы» - эти слова Ботвинника очень точно характеризуют феномен гения импровизации, больше всего в шахматах любившего сам процесс игры.

От вдохновенного облика его в те годы исходило ощущение мощи, колоссальной витальной энергии человека, у которого между желанием и исполнением нет места сомнению. Если Альберт Эйнштейн формулой «вдохновение важнее знания» объяснял истоки своих гениальных открытий в науке, что же говорить об игре в шахматы.

Взгляда горящих глаз, пронизывающих доску и соперника, неимоверного напора мысли не выдерживали слабые духом. Игорь Зайцев старался не смотреть на него во время игры, а Пал Бенко явился на партию с Талем в темных очках.  Но и такие меры не всегда помогали: его блик пронизывал насквозь, и не один гроссмейстер жаловался не только на его взгляд, но и на исходящие от него лучи концентрированной энергии. Таль сам знал это. Однажды он сказал Корчному в ресторане: «Хочешь, посмотрю на того официанта, и он подойдет к нам?..»


Открытие турнира в Брюсселе (1988)

Голландский гроссмейстер Хейн Доннер видел Таля во время его триумфов на турнирах конца пятидесятых годов: «Как известно, подавляющее большинство шахматистов, сделав ход, прогуливается по сцене. Но никто не может сравниться с этим черноволосым молодым человеком. После того как Таль делает ход, он опирается двумя руками на стол и выбрасывает свое тело наверх. Потом он бросает еще раз взгляд на доску, после чего это начинается. В его походке немалую роль играют плечи, но задействованы и руки. Это очень сложное движение, он напоминает подкрадывающегося тигра. В нем есть что-то и от слона. Каждый, кто встречается ему на пути, вынужден делать шаг в сторону. Да, пожалуй, с его немалого размера носом и далеко расставленными глазами он больше всего напоминает слона».

Много раз играл с Талем Ян Тимман: «Создавая напряжение на доске, он излучал какое-то поле вокруг себя... Он позволял себе, особенно в начале карьеры, такую степень риска, которая переходила все допустимые нормы. В партии с Келлером, например, из цюрихского турнира 59-го года Таль мог спокойно играть в дебюте на позиционное преимущество и немалое. Вместо этого он предпринял жертву фигуру, кажущуюся некорректной, но на доске был создан такой накал - в какой-то момент у белых висели все фигуры, – что соперник не выдержал. Это была невероятная партия, и для того, чтобы так играть, нужно обладать чем-то, что я не могу выразить словами. Почему? почему он так играл?»

Юрию Разуваеву было одиннадцать, когда он впервые увидел Таля. На первенство Москвы по блицу в парке Горького будущий гроссмейстер пришел с родителями: «Все звезды принимали участие в том турнире -  Бронштейн, Петросян, Спасский, Авербах, Симагин... Все. Миша набрал 17 из 19. Как он играл! Это было чудо, настоящее чудо! Заснуть в ту ночь я не мог. Много лет после этого я не шел спать, прежде чем не послушать в последних известиях, как сыграл Таль...»

«Ты, Мишик, - говорил ему тогда Леонид Штейн, – сильнее духом всех нас». Он был силен духом, как никто. Даже тогда, когда его организм был разрушен, дух его до конца, до последних дней оставался непреклонен.


* * *

В молодые годы каждый шахматист представлялся Талю существом прекрасным и возвышенным. Это не вполне подтвердилось в дальнейшем, но тогда он был полон иллюзий и болен редкой формой деликатности. Играя в первенствах страны, перед началом тура он здоровался за руку не только со всеми участниками и судьями, но и с демонстраторами. Было видно: он пришел на праздник, спектакль, в котором участвуют не только актеры, но и статисты, и рабочие сцены (для не шахматистов: представьте, что теннисист, играющий в Уимблдоне, перед матчем пожимает руки судьям на линии и мальчикам, подающим мячи и приносящим полотенце).

Когда откладывалась партия первого, уже безнадежно проигрываемого Ботвинником матча, и Патриарх думал в одиночестве на сцене над записанным ходом, Таль маялся где-то в отдалении: как же уйти, не попрощавшись с соперником? Наконец Ботвинник решился: взяв в руки конверт, он оглянулся и заметил стоящего возле кулис претендента. «Вы, можете быть, позволите мне записать ход?» - не разжимая зубов, как он это умел, выдавил из себя Ботвинник.

Перед началом матча Таль согласился на все условия чемпиона мира, включая место проведения, время начала партий, двух обязательных конвертов в случае откладывания, возможности переноса игры в случае шума в зале в комнату за сценой и т.д. и т.п.

Ни с Бронштейном, ни со Смысловым, ни с Петросяном такого безмятежного обсуждения условий матча на мировое первенство у Ботвинника не было - зачастую стороны не могли прийти к соглашению и были вынуждены даже обращаться к президенту ФИДЕ.

От болезни сверхделикатности Таль постепенно исцелился, но джентльменство осталось. Находящемуся в цейтноте сопернику, Таль любезно сообщал о количестве остающихся до контроля ходов. Увидев, что партнер потянулся за сигаретой (тогда разрешалось курить во время партии), он всегда подносил тому огонек, когда и за свое время. Не помню, чтобы Миша с громким стуком перевел часы или, играя блиц, первым нажал кнопку часов соперника перед началом партии.

Ян Тимман вспоминает: «Он был всегда исключительно дружески настроен к коллегам, я не помню, чтобы он, в отличие от многих гроссмейстеров сегодняшнего дня, сказал что-либо, могущее обидеть кого-либо или задеть...»

Но оставаясь джентльменом, деликатный и мягкий, в шахматах он совсем не был добряком. Отнюдь. Неаккуратный и вечно опаздывающий, за доской он был предельно собран и внимателен. Эта расчлененность личностного «я» на бытовую и творческую составляющие была очень заметна у Таля. Безалаберный и беспомощный в быту, во время игры он преображался в несгибаемого и бескомпромиссного бойца и был тверд как камень.

Василий Аксенов вспоминал, как Таль упрекал его за рассказ «Победа»: настоящий игрок никогда так просто не отдаст партии. Даже в сеансах одновременной игры ему были совершенно не свойственны милосердие и снисходительность. Любезно разрешая пропустить очередь хода, галантно соглашаясь на ничью с дамой, обмениваясь шуткой со знакомым, он не давал спуску никому, когда доходило до настоящей борьбы.

Осенью 1967 года в бесконечных партиях блиц, игранных  нами под аккомпанемент песен Окуджавы и звуков, доносящихся из кухни огромной ленинградской коммунальной квартиры, он играл с полной отдачей, хотя и перебрасывался время от времени шутками c наблюдавшими за игрой друзьями.  

Дело было даже не в старой присказке, услышанной им еще мальчиком - у картишек нет братишек; эта игра была для Таля самым главным в жизни. Франц Кафка сказал: «я не “интересуюсь” литературой, я состою из литературы». Михаил Таль состоял из шахмат.

«Да, он мог потерять и терял все. И деньги из кармана, и стыд из души, и последнего друга, и любимую женщину, и шапку с головы, и голову в кабаке – только не стихи», - писал Мариенгоф о Есенине.  Шахмат Таль не терял никогда, они были для него всем. Шахматы и – в не меньший степени -  его имидж в них, к которому он всегда относился очень ревностно.

В отличие от молодых коллег по цеху чемпионов мира у него не было желания первенствовать всюду, но в шахматах цену себе он знал. На закате карьеры вспоминал о межзональном турнире в Портороже в 58-м: «Не стану говорить, что я считал себя слабее остальных участников. Нет! И еще раз нет! Признаюсь, что комплексом неполноценности за все время игры в шахматы я не страдал никогда».

Когда Виктор Корчной впервые играл с шестнадцатилетним кандидатом в мастера в 1953 году, Корчной был уже признанным мастером, занявшим шестое место в первенстве страны: «В эндшпиле без пешки Таль предложил мне ничью. Я отказался и ходу на девяностом выиграл, но тогда я не поверил своим ушам...»

Долгое время после этой партии Корчной оставался для Таля самым неприятным соперником: Таль проигрывал ему партию за партией, но каждый раз снова и снова шел в бой с открытым забралом.

Рефлекса щуки, получавшей крепчайшие удары после нападения на карася в аквариуме, разделенном перегородкой, и полностью прекратившей свои попытки после снятия ее, он никогда не приобрел. Чувство страха, казалось, было совершенно неизвестно ему. Точно так же как осторожности и благоразумия.


Эта встреча закончилась вничью, но первенство Советского Союза тогда впервые выиграл Таль. Москва, 1957

Журналисты порой называли его комбинации музыкой, записанной не нотами, а шахматной нотацией. Только вот чьей? Когда Талю задавали этот вопрос, явно имея в виду Моцарта, а зачастую и прямо называя великого композитора, Таль отвечал обычно: «Да нет, скорее Кальмана…» Иногда называл Гершвина. Действительно, его партии очень часто напоминали оперетту, мюзикл, шоу, бурлеск,
Владимир Горовиц, закончив какой-нибудь головокружительный пассаж, скромно спрашивал: «Ну что, пальчики еще бегают?» Бродский называл  стихотворения «стишатами». Выиграв красивую партию в Брюсселе в 1988 году у А.Соколова, Таль cказал: «А я, кажется, неплохую партийку сгонял сегодня...»

Не следует заблуждаться в этом наигранном кокетстве выдающихся мастеров своего дела: они были в полном разумении, что вылилось из под бегающих пальчиков, какого качества получились «стишата», или были сыграны «партийки».


* * *

Если чемпионов мира прошлого века разделить на две категории, отнеся к первой стремившихся царствовать как можно дольше, а ко второй - завоевавших высший титул и посчитавших свою миссию выполненной, в последней оказались бы Эйве, Смыслов, Петросян, Спасский. Казалось бы, по внешним признакам Таль тоже входит в эту категорию, но и здесь он стоял особняком.


Два экс-чемпиона мира: Эйве с четвертьвековым стажем и Таль – с годичным (1962)

Со времен Капабланки - малоизвестным мастером, приехавшим в Европу и выигравшим турнир в Сан-Себастьяне, в котором приняли участие почти все корифеи - еще никто не возносился так стремительно к Олимпу. Но даже Капабланке до официального завоевания звания чемпиона мира пришлось ждать долгих одиннадцать лет.

Таль так стремительно взлетел наверх, что у него просто не было времени, чтобы оглянуться, обдумать, проанализировать, взвесить. Какие еще обязанности перед шахматным миром? Причем здесь цель, да еще великая, о которой писал  Ботвинник? Какое там еще дитя перемен?

После победы Таля над Ботвинником принцип, провозглашенный свергнутым чемпионом – первый среди равных – потерял смысл. Если в пятидесятых годах можно было поставить в один  ряд имена Ботвинника, Смыслова, Бронштейна, Кереса, после матча 1960 года осталось только одно имя и никакое другое нельзя было написать через запятую. Даже далекие от шахмат люди знали это имя, а ротационные машины всего мира привыкли печатать его на разных языках: Таль, Tal, Talj, Tāls...

Ему было приятно шумное обожание, когда по залу шелестело – «Таль, смотрите, - Таль», и он знал, что множество глаз устремлены на него. Что ж, дело известное. Даже Демосфен признавался, что ему приятно, когда каждая афинская рыбачка узнает его в толпе. Для того чтобы не обращать внимания на это, надо быть уж совсем неземным существом. Миша был очень земной.

Ему было двадцать три, когда пришла слава. Не просто известность, слава. Цена славы всегда одна и та же: человек перестает принадлежать самому себе, он становится общественным достоянием. Талю тоже не удалось избежать этого: слава и молодость одновременно – слишком много для смертного, это знали еще в древности.

Он привык к этой сладкой отраве, и ему трудно было обходиться без нее. Пояс Паскаля с гвоздями, который тот пожимал локтями всякий раз, когда чувствовал, что похвала ему приятна, был сделан не для него. Он не чуждался лести, любил комплименты, хотя и фыркал, когда вынужден был выслушивать особенно топорные.

Однажды в харьковском ресторане один из посетителей, изрядно подшофе, стал признаваться ему в любви, повторяя: «Миша, я люблю вас за ваши комбинации». Хотя Таль и отвешивал деланно-жеманные поклоны и смотрел на окружающих с видом «ну что я могу поделать», видно было, что ему это нравилось.

В Югославии, где шахматы тогда были не менее популярны, чем в Советском Союзе, он был всеобщим любимцем. Когда Таль выигрывал кандидатский турнир в Белграде в 59-м году, из турнирного зала в гостиницу его провожали толпы. Всем хотелось взглянуть на чудо вблизи, и до глубокой ночи поклонники Таля стояли под балконом его номера,  начиная время от времени скандировать его имя.


Победив в партии последнего тура Бориса Спасского, Таль во второй раз стал чемпионом Советского Союза (Рига 1958)

После проигрыша Фишеру Спасский, оглядываясь на годы своего чемпионства, заметил: «На таких высотах очень холодно и одиноко». Таль даже не понял бы, о чем идет речь. Одолевший главную вершину, он стал жить, руководствуясь полинезийской формулой: я живу и мне весело!

Он любил атмосферу Москвы шестидесятых годов, любил застолья, шумные пиры в кругу друзей и подруг, актеров и актрис, журналистов и спортсменов. «Пекин» и «Узбекистан», рестораны «Дома журналистов» и «Дома актера», да мало ли какие еще. Любимый «Арагви». Там лилось разливанное море отборного коньяка и подносились новые «батареи» – «От нашего стола - вашему»! – «А это – вашему!». И громогласное: «Миша – твое здоровье!! Ты непобедим!! Ты – лучший в мире!!» Перекрываемые доносящимися с соседних столов возгласами с ясно слышимым кавказским акцентом: «Это же наш Михо! Михо Таль! Твое здоровье Михо!!»

В Грузии популярность его не знала границ. Грузинское гостеприимство трудно описать человеку, никогда не бывавшему в тех краях, но в мишином случае оно напоминало фейерверк, залп из ста одного орудия. Тосты в его честь состояли из прилагательных в превосходной степени и конца им не было. А когда был расстрелян весь набор, оставались еще сидевшие с ним за одним столом, автоматически возводившиеся в ранг апостолов, оруженосцы, друзья и друзья друзей. Имя Таля было окружено таким сиянием, что отблески его ложились на всех, и проворные официанты стремглав мчались за подкреплениями, гремел приученный ко всему оркестр, вечер плавно перетекал в ночь и много еще чего было впереди.

Круг его знакомых был необычайно широк: за ресторанным столом рядом с ним можно было увидеть поэта и футболиста, врача и режиссера, партийца и фарцовщика, парикмахера и барда. Многим хотелось погреться в лучах его славы или просто прикоснуться к нему. Не было недостатка и в случайных собутыльниках, самолюбию которых льстило, что сам великий Таль оказался рядом с ними. Уровень их мог быть самым разнообразным: в состоянии подпития на первый план выходят заменяющие мысль эмоции, и после нескольких рюмок каждый может показаться остроумным собеседником и замечательным человеком.

Хмельной образ жизни был крайне распространен тогда у людей искусства, литературы, спорта. Шутка советских времен: писательский успех - это когда опубликуешь повесть, а потом пьешь, пьешь, пьешь...

«Тот, кто водочки не пьет, в основной состав не попадет». «Кто не пьет, тот не играет». «Пивка для рывка, водочки для обводочки». Эти и многие другие выражения были в ходу в высоких эшелонах советского спорта. В профессиональных шахматах тоже можно было найти немало людей, регулярно нарушавших спортивный режим, как эвфемистически было принято говорить тогда, но Таль и здесь занимал особое место. Хотя советское общество было закрытым, и жизнь звезд не была так представлена на всеобщее обозрение как сегодня, слишком уж он был на виду.

Но пока был на вершине, многое сходило с рук и на многое закрывали глаза. Когда же на шахматном небосводе зажглись новые звезды, он испытал на себе, что режим любит только силу и доказательство этой силы – успех.

В свое время Солженицын выспрашивал у филологов, одного ли корня слова «беда» и «победа». Не знаю, что отвечали ему специалисты, но до сих пор кое-кто считает, что победа Таля над Ботвинником обернулась бедой для него, нанеся непоправимый урон здоровью и оставив так никогда и не заделанные бреши в его личной жизни. После матч-реванша с Ботвинником мать Таля вздохнула: «Миша никогда бы не уступил чемпионского звания, если бы между матчами его держали в тюрьме».

Многие полагают, что причиной проигрыша Таля явилась его болезнь. Нет сомнения, проблемы со здоровьем сыграли роль в поражении молодого чемпиона, повлияв и на его подготовку, и на игру. Когда из Риги поступили просьбы о переносе матча, Ботвинник сказал председателю Спорткомитета Романову: «Ну что вы говорите - Таль болен. Таль же всегда болен...» Трудно сказать, как сложился бы второй поединок Таля с умудренным, прекрасно подготовленным Ботвинником образца 1961 года, если бы Таль был абсолютно здоров и серьезно отнесся к матч-реваншу, но тогда он считал, что ему море по колено.

Весной 1968 года Александр Кобленц рассказывал о подробностях переговоров о переносе сроков матч-реванша.

«Знаем мы этих рижских врачей, они любую справку дадут, - говорил Ботвинник, когда его ознакомили с ходатайством Латвийского Спорткомитета. - Вот приедет врач из Москвы, осмотрит, засвидетельствует, что Таль не может играть - тогда  другое дело…»

«И знаешь, Геня, что Мишенька сказал тогда?» - лукаво спрашивал меня Кобленц.

«Как я могу знать, Маэстро?»

«Так он настаивает на враче из Москвы, из Спорткомитета? Да я старого пердуна и полуживым прибью!»

«Правда, Мишель?» - спрашивал я Таля, не без удовольствия слушавшего рассказ Маэстро. Улыбаясь и закуривая очередную сигарету, Миша кокетливо склонял голову.

All work and no play makes Jack a dull boy - прочла в 1967 году в номере харьковской гостиницы Лариса М., тогдашняя мишина подруга, изучавшая английский язык. Она не успела закончить фразы. «Именно дал, именно!» - воскликнул Миша. – Пора заказывать такси в «Родничок!»

Так назывался ресторан на окраине Харькова, где каждый вечер после тура отмечался любой результат его. Ресторанный оркестр компенсировал музыкальные лакуны энтузиазмом и ударными, особенно старавшимися в рефрене песни: «Опять от меня убежала последняя электричка. И я - по шпалам! Опять - по шпалам! - иду домой по привычке!»

Хорошо вижу смеющегося Мишу, поднимающего рюмку в грохоте оркестра: «Именно по привычке! В высшей степени - по привычке!»


С Ратмиром Холмовым

В ресторане «Кавказский» на Невском в Ленинграде сказал ему: «Знаешь, Миша, я вот вычитал: первая рюмка колом, вторая соколом, прочие мелкими пташечками». Он, поднимая стопку: «Именно пташечками, батенька, именно пташечками. Будем!...» Будем! Я тоже тогда частенько смотрел на небо не иначе, как через дно бутылки, и небо это было всегда в алмазах.

Остались в памяти несколько дней, проведенных с ним осенью 1969 года в Ленинграде. Сеансы, которые Таль должен был давать в морском пароходстве, свелись к крутым застольям в кают-компаниях кораблей с рассказами на шахматные и всякие другие темы. Хотя с тех пор прошло более сорока лет, из памяти не выветрилось: бутылки коньяка и рома с разноцветными, невиданными дотоле этикетками, лица бравых флотских офицеров, смотрящих на Таля влюбленными глазами, тосты, в темпе сменяющие друг друга.

«Мой стакан мал, но я пью из своего стакана», - сказал как-то с пафосом за ресторанным столиком Алик Рошаль. Мишина реакция последовала незамедлительно: «А стаканчик-то можно еще раз наполнить!»

«Во время игры, - вспоминал после партии с Матановичем, на которую приехал после веселой ночи, - я старался дышать в сторону: от меня можно было закусывать».


Завтрак Маэстро

«От меня можно было закусывать» было одной из его присказок, нередко, увы, соответствующей действительности. Партия с Матановичем из московского турнира 1963 года получилась, кстати, одной из типично талевских: атака, жертвы, и к тридцатому ходу все было кончено.

Не все такие ночи кончались столь безмятежно. Выписка из милицейского протокола города Сочи: «Гражданин Лутиков А.С. в состоянии крайнего алкогольного опьянения тащил на спине другого гражданина, впоследствии оказавшегося Талем М.Н.»

Осенью 1985 года в голландском Хилверсуме Таль играл матч с Яном Тимманом и вел перед последней партией: 3-2. Вспоминает мастер Ханс Бем: «Я пришел в гостиницу во втором часу ночи, но не отправился сразу спать: надо было что-то написать для газеты и подготовиться к завтрашнему репортажу на радио. Через четверть часа у меня раздался телефонный звонок. Таль. «Ханс, у меня тут бутылочка водки, не мог бы ты зайти, мы ее вместе и разопьем...»

«Спасибо, Миша, но я еще должен поработать, да и поздно уже...» Через десять минут снова звонок. «Ханс, это не только я прошу тебя, это еще и бутылочка просит, хорошая такая бутылочка, ну только на полчаса...» Я подумал, что если и сейчас откажусь, через пять минут снова ведь позвонит. Захожу. На столе непочатая бутылка водки, сам Миша уже сильно под градусом. Наливает стакан. Не рюмку, а стакан, обыкновенный стакан. Потом еще один, ушел я от него не раньше четырех...»

На следующий день до Таля насилу добудились, довезли до турнирного зала, помогли взобраться на сцену. Играл он черными, но Тимман ничего не мог с ним поделать: партия кончилась вничью. Таль еще подробно анализировал со своим соперником перипетии борьбы, а потом отвечал на вопросы журналистов...


Закрытие матча. Анатолий Карпов, Ян Тимман, Владимир Багиров, Генна Сосонко, Михаил Таль. Хилверсум 1988

Известен незамысловатый есенинский коктейль: чайный стакан в одинаковой пропорции наполненный водкой и пивом. Коктейль Миши был более изощренным. В 1987 году во время Кубка Мира в Брюсселе его не раз можно было встретить в баре «Селект», находившемся совсем рядом с «Шератоном», где жили и играли участники турнира.


Брюссель 1987

В полутемном баре обычно пилось шампанское, которое, как и во всех подобного рода заведениях, предпочитали работавшие там девушки. Но Миша всегда заказывал свой фирменный напиток: двойной тоник-джин. Это не описка: в высокий стакан бармен под веселые шутки присутствующих наливал маленькую меру тоника, доверху наполняя стакан джином.

Миша повторял эту процедуру неоднократно, порой комментируя ее: «Наливай по-скифски!» В Брюсселе я вычитал у Геродота о спартанце, слишком часто общавшегося со скифами, научившегося у них пить «как положено» и говорившего эту фразу, взятую Мишей на вооружение.   

Однажды около трех часов ночи в том же «Селекте» он решил перейти к подготовке к партии: «Кажется, я завтра играю с Винантсом. А что, собственно, он исполняет черными?»

Миша проснулся за час до партии, тут же закурил, выпил несколько чашек крепчайшего кофе, что-то для вида пожевал и отправился на игру.

Пока был молод, удавалось отдать Бахусу - Бахусово, а Каиссе – Каиссово, и богиня шахмат смотрела сквозь пальцы на его шалости, но пятидесятилетнему Талю это уже не сошло с рук: завязать борьбу с бельгийцем не получилось, и на четырнадцатом ходу Таль сам предложил ничью.

«В 1988 году на Кубке Мира в Рейкьвике Миша лидировал после стартовых туров, но потом начал делать короткие ничьи, - вспоминает Ян Тимман. - Закончив партию, он немедленно отправлялся в комнату для участников. Там же помещался и бар. Обычно он заказывал виски, потом еще одно... Как-то я сидел рядом и увидел, что лицо его побледнело, и Таль отключается. Это продолжалось секунд двадцать, после чего он крепко заснул. Он не проснулся ни в такси, куда его погрузили, ни в гостинице, когда его внесли в номер...»

В другой раз в том же Рейкьявике он просто заснул в конце банкета. Корчной и Спасский, тоже игравшие там, были тогда в натянутых отношениях. Но делать было нечего, они посмотрели друг на друга. «Понесем, что ли?» – спросил один. «Понесем», – ответил другой. Соперники его юности справились со своей задачей превосходно, а ошарашенному портье гостиницы было объяснено, что вот шахматист – долго думал, сильно устал...


Петра Корчная, Михаил Таль, Пьеретт Кок, Генна Сосонко, Любомир Любоевич, Гарри Каспаров, ?, Виктор Корчной. Брюссель 1987

Но даже скатываясь в бездну опьянения, он никогда не становился агрессивным, злобным, неприятным. Шахматы, его шахматы всегда оставались с ним. После шестнадцатой партии матча Карпова с Каспаровым в 1986 году Юрий Разуваев, получив ходы, начал диктовать их Талю. Когда дошли до критической позиции, Разуваев на секунду перевел дыхание, а Миша, уже очень сильно под градусом, улыбнулся: «Неужели d6 пропустил? Попался на такой дешевке?»

Три года спустя вместе с Разуваевым Таль летел  на партии немецкой бундеслиги. Оказавшись в самолете, он первым делом извлек бутылку виски и посмотрел многозначительно на своего коллегу. «Миша, в девять утра?» - начал сопротивляться Разуваев.  «Юра, - поджимал губы Таль, - вы же мне никогда не отказывали…» К концу полета бутылка была пуста.

«Наконец-то я нашел хорошего врача. Он прописал мне правильное лекарство, – говорил Миша на турнире в Севилье и показывал на коробочку с таблетками. – Принимая их, я совсем не должен отказываться от кое-чего еще...» Здесь Таль показывал на приличных размеров бутылку виски, стоящую тут же на столе. 

Это было за полгода до его смерти.

Эдгар По писал, что никакая болезнь не может сравниться с пристрастием к алкоголю, а Нил Армстронг, первым ступивший на Луну,  говорил лечащему врачу: «по сравнению с алкоголизмом, доктор, трудности космического полета – детская игра». Михаил Таль тоже мог бы немало сказать по поводу «чувственного наслаждения пиянством», как элегантно писал в свое время первый поэт России.

Почему он пил? Стал ли алкоголь средством подавления каких-то его комплексов? Или будучи человеком от рождения не вполне здоровым, он пытался таким образом обмануть организм, и алкоголь был своего рода заглушающим средством? Было ли это наследственным, запрятанным где-то глубоко в генах - ведь вязью ДНК объясняется сейчас очень многое, если не все? Или просто это вошло в обязательную программу жизненного карнавала, в котором ему так весело было кружиться под восхищенные взгляды друзей и подруг? А войдя в привычку, стало необходимостью, и организм требовал своей дозы постоянно. Сказано ведь: «чем больше пьешь, тем больше хочется, а жажда все не отпускает».

Чем это не было точно - попыткой уйти от окружающей действительности. Такое предположение делает Таля этаким диссидентом, кем он ни в коем случае не был: он слишком любил жизнь во всей ее соблазнительной банальности, чтобы тратить время на какие-то политические и философские  проблемы.

Но жизнь его нельзя рассматривать как  придаток к творчеству:  без понимания его характера,  слабостей, комплексов и пристрастий не будет понят феномен одного из самых блистательных игроков в истории нашей игры.


* * *

Весной 1968 года я в первый раз приехал в Ригу и пробыл вместе с ним целый месяц. Мы работали, конечно, только над дебютом, но в фундаменте его успехов лежали не теоретические познания. Не в дебюте было дело, и неслучайно, что ни системы Таля, ни варианта, носящего его имя, в шахматах нет.

Самым главным для него было – создать такую ситуацию на доске, чтобы его фигуры жили, и они действительно жили у него, как ни у кого. Ему необходимо было создать напряжение и захватить инициативу, создать такую позицию, где бы духовный момент – дать мат! – преобладал и даже смеялся над материальными ценностями.

За анализом Таль мог зажечься идей, особенно если в ней был тактический элемент.  Немало дней провели мы в поисках компенсации  за пожертвованную фигуру в крайне сомнительном варианте ферзевого гамбита. Пять лет спустя все вспомнилось, когда в выходной день турнира в Вейк-ан-Зее после ужина у голландского гроссмейстера Принса в Амстердаме были расставлены шахматы, и хозяин дома, сам отчаянный тактик, решил показать «любопытный вариант, в котором у черных богатая игра». Когда Принс начал показывать анализы «любопытного варианта», мы только переглянулись и понимающе улыбнулись друг другу.

Кобленц вспоминал о варианте защиты Каро-Канн с маршевым броском всех пешек королевского фланга, регулярно применявшийся Талем в матч-реванше с Ботвинником. Лихой вариант был показан Талю на карманных шахматах Яковом Юхтманом в холле гостиницы, где жила рижская делегация, и был с энтузиазмом встречен молодым чемпионом мира.

После часа-полутора занятий Таль предлагал обычно: «А не посмотреть ли нам партии последнего чемпионата Америки (Колумбии, Болгарии) – мне только вчера прислали. Или чаще: «А не обкатать ли нам эту позицию в блице?..»

Довольно часто в квартиру Таля на улице Горького приходил Александр Кобленц, для друзей – Маэстро. «На сегодня достаточно, – говорил Миша. – Блиц, блиц». Жертвуя нам поочередно фигуры (большей частью некорректно), приговаривал: «Неважно, сейчас я ему устрою завальнюк...» А в острейших ситуациях, когда у самого оставались считанные секунды, излюбленное: «Спокойствие – моя подружка». Я не помню, чтобы он играл блиц без удовольствия, были ли то партии чемпионатов Москвы или Ленинграда, первенство  мира или просто пятиминутка с поймавшим его в фойе гостиницы любителем.


Пятиминутка Спасский - Таль. Чемпионат Ленинграда по блицу 1963

«Может быть, передохнете немного?» – раздавался голос Мишиной мамы Иды Григорьевны, энергичной, импозантной женщины. Она была средней из сестер буржуазной еврейской семьи из Риги, которых судьба разбросала по всему свету. Поселившись в Амстердаме, я изредка навещал ее сестру Риву, жившую с конца тридцатых годов в Гааге и с которой Миша всегда виделся во время приездов в Голландию.


С мамой и первой женой Салли Ландау

Молодой девушкой она уехала на полгода в Париж, чтобы совершенствоваться во французском, но судьба повернулась по-другому. Впервые тетя Рива увидела своего знаменитого племянника в 1959 году в Швейцарии. Узнав о предстоящем там шахматном турнире, она специально приехала в Цюрих. «Миша был весь полон энергии, такой искрящийся, – вспоминала она, – и этот худой высокий американец, мальчик совсем, прямо ловил каждое мишино слово...»


Михаил Таль наблюдает за партией юного Фишера. Цюрих 1959

Фамилия Иды Григорьевны была Таль, как и у  отца Миши: она вышла замуж за двоюродного брата. В огромной (по моим тогдашним понятиям) рижской квартире жили: мама Миши, его старший брат Яша, ненадолго переживший мать; сам Миша с подругой, которая эмигрировала в 1972 году в Германию, Первая жена Миши – Салли, живущая сейчас в Антверпене, их сын Гера – прелестный мальчик с каштановыми вьющимися кудрями, сейчас отец трех детей и зубной врач в в Израиле.


Салли Ландау. День бракосочетания.

Почти каждый день в рижскую квартиру Талей приходил дядя Роберт, друг отца Миши, врача, умершего в 1957 году. Дядю Роберта Папирмейстера, работавшего шофером такси в Париже в 20-х годах, Миша называл  Джек. В шахматы он играл довольно слабо, но мог часами следить за нашими анализами и блицпартиями, глядя на Мишу влюбленными глазами.

Иногда он выговаривал ему за что-нибудь, Миша слабо защищался, и Ида Григорьевна, всегда занимая сторону дяди Роберта, говорила: «Миша, ты можешь отвечать нормально? Не забудь, что в конце концов, что это твой отец». Это было семейным секретом: в действительности дядя Роберт был отцом Миши.


Дедушка Роберт, Миша и маленький Гера

Сейчас, когда никого из них уже нет в живых, вижу хорошо Роберта с неизменной сигаретой в пожелтевших от никотина пальцах, нередко и с рюмкой коньяка и Мишу, и впрямь так похожего на него обликом, манерой говорить, держаться. Я во время этих пикировок смущенно отводил глаза, но на меня никто не обращал внимания, считая за своего.

Летом 1968 года часто отправлялись на Рижское взморье, где ему была выделена дача, вернее, три комнаты на втором этаже домика. Пляж был совсем рядом, в солнечную погоду брали с собой мяч, и Миша азартно, как и всё что он делал, отражал мои попытки забить гол в створ импровизированных ворот (майка и пляжная сумка). Он играл вратарем в университетской команде и привязанность к футболу сохранил навсегда.

На лбу его были заметны шрамы – следы жуткого удара бутылкой по голове в ночном баре Гаваны во время Олимпиады 1966 года (известна шутка Петросяна: только с железным здоровьем Таля можно было перенести такой удар). Он часто бывал в больницах, перенеся за свою жизнь восемь полостных операций. Нередко с ним случались почечные приступы, в конце концов одну почку пришлось удалить, и источник болей временно исчез.


Таль в больнице.  Кюрасао 1962

Когда я в первый раз приехал в Ригу, «Скорая» навещала его регулярно: считалось, что у Миши «идет камень», и только немедленная инъекция могла снять боль. Однажды врачи не могли попасть ему в вену: вся она на сгибе локтя была усеяна следами от уколов. Наконец им удалось это сделать, Миша сразу повеселел, и глядя на голубые прожилки моей руки, заметил: «У тебя таких проблем не было бы…»

В Москве «Скорой помощи» было запрещено приезжать на вызовы Таля. Слухи об этом носились по городу, и на одном из выступлений его прямо спросили: «Правда ли, что вы морфинист, товарищ Таль?» Его реакция последовала незамедлительно: «Что вы, что вы, я чигоринец».

Салли Ландау вспоминает: «У него начался дикий приступ. Он побледнел, лицо его покрылось испариной, в глазах появилась та самая неземная жуть, которая делала его страшным... «Скорая» приехала достаточно быстро. Медики взглянули на Мишу, на недопитую бутылку коньяка, переглянулись друг с другом, мол, все понятно и занялись делом... Через минуту Мише сделали инъекцию понтапона, и ему стало легче... Он вяло улыбнулся, извинился перед врачами за доставленное беспокойство, потом сказал: “Это мои дела... Ты же знаешь...”» 

Бесстрастные медицинские справочники сообщают: «понтапон – наркотическое лекарственное средство, содержащее 50% морфина. При длительном применении развивается привыкание и болезненное пристрастие (наркомания)».

Трудно сказать, когда у Миши развилась наркологическая зависимость. Может быть, это случилось после операции, когда ему давали различные препараты для обезболивания. Может быть, в Москве, где он жил месяцами после выигрыша матча у Ботвинника и вел образ жизни далекий от аскетического.

Альберт Капенгут, работавший в 1979-1980 годы с Талем, вспоминает, как предложил пригласить на сбор молодого Каспарова. Хотя тому было только шестнадцать, было уже видно, какого калибра этот шахматист: «Когда я обронил фамилию Каспарова, Миша начал как-то мяться, что-то говорить о Холмове... Геля, жена Миши, странно посмотрев на меня, улучила момент, и отведя в сторонку, шепнула: “Ты что? Миша на дух не переносит молодых талантов...”

Мне все же удалось уговорить его сыграть с Каспаровым, и зимой 1980 года мы приехали в Баку. Из планировавшихся шести партий, к сожалению, были сыграны только две. Первая партия закончилась вничью. Вторую Миша проиграл белыми. Когда Гарик, не скрывая радости, воскликнул: “Это моя первая победа в Каро-Канне над гроссмейстером!” - на Мишу нельзя было смотреть. Как гроссмейстером? Просто гроссмейстером? Он сильно принял после партии, и тут ему сообщили о смерти брата. Это было уже слишком. “Позвони Кларе Шагеновне, – сказал он, – чтобы она организовала укол...”»


Межзональный турнир. Экс-чемпион мира наблюдает за игрой будущего чемпиона. Москва 1982

И снова Капенгут: «Помню и другой случай, когда в Днепропетровске, где проходил Кубок страны, в выходной день мы пошли на футбол. Возвращались со стадиона пешком в густой толпе народа. Ходить пешком он не любил, но другого выхода не было. Пришли в гостиницу, делать было нечего, и он как-то маялся. Я ушел к себе, а когда через четверть часа вернулся к Мише, он уже вызвал «Скорую». Миша попросил сделать ему укол и продиктовал комбинацию компонентов. У врача глаза на лоб полезли. Миша попросил меня выйти... Через пятнадцать минут он зашел ко мне в номер. Веселый, оживленный, он прямо сыпал вариантами…»

Евгений Шварц писал о Заболоцком, что «сила его в том, что он пишет, а не в том, что вещает подвыпивши». Конечно, то же самое было бы можно сказать и о Тале и совсем не затрагивать эту тему. Останавливаюсь на ней так подробно потому, что алкоголь и наркотики (о никотине я уже не говорю) сыграли значительную, во многом определяющую роль в его жизни, разрушив в конечном итоге физическую оболочку выдающегося шахматиста, и без того такую хрупкую от рождения.

Сегодня, когда можно писать все и обо всем, близкие Таля мимоходом замечают, что «выход от болей он находил в спиртном. Алкоголь снижал темп. И он мог спокойно заснуть. Миша был настолько болен, что я не пыталась бороться ни с алкоголем, ни с чем-либо другим». Или: «Миша был не вполне равнодушен к алкоголю, «баловался со стаканчиком», «я утверждаю совершенно ответственно: «Миша не был наркоманом!» и т.д. и т.п.

На самом деле Миша, особенно в конце жизни, ни дня не мог обойтись без алкоголя. Был у него период в жизни, и не такой короткий, когда он находился в наркологической зависимости. Как он впал в эту зависимость – другой вопрос, но мещанско-пошленькое отрицание этого факта неуместно и только искажает образ выдающегося шахматиста и такой яркой личности, каким был Михаил Нехемьевич Таль.

В Советском Союзе мы виделись часто и подолгу в конце шестидесятых, начале семидесятых годов. Потом, начиная с 1973 года,  неоднократно – в Голландии, во время Олимпиад и на турнирах - во Франции, Бельгии, Швейцарии, Мексике, на Мальте, в Германии, Соединенных Штатах.

Вспоминая его, я хотел бы сохранить образ одного из самых замечательных людей, с кем мне довелось встретиться на жизненном пути и одного из самых ярких  в истории шахмат.

«Это желание понуждает меня быть сугубо правдивым. Я долгом своим (нелегким) считаю – исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие изображения вредны для истории. Я уверен, что они и безнравственны, потому что только правдивое и целостное изображение замечательного человека способно открыть то лучшее, что в нем было. Надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за самые эти слабости. Такой человек не нуждается в прикрасах. Он от нас требует гораздо более трудного: полноты понимания».

К этим словам Владислава Ходасевича мне нечего добавить.


* * *

Как-то во время анализа Спасский в ответ на очередную, предложенную Талем невероятную жертву, сказал: «Миша, ты же сам понимаешь, что так не бывает». «Знаю, - вынужден был согласиться Таль, - но мне так хочется…»

Если в шахматах он все-таки был вынужден считаться с неумолимыми законам игры, то в жизни... В Телемской обители никто не был связан никакими правилами, а надпись над входом гласила: «Делай, что хочешь». Он и делал, что хотел. Это тем более удивительно, что жил он не в обители, построенной фантазией Рабле, и не в какой-нибудь безмятежной скандинавской стране, а в государстве с суровыми запретами, предписаниями и ограничениями. Основные запреты не мог обойти, конечно, никто, но неписаные, созданные для покорных, законопослушных граждан, тем более, общественное мнение...

«Общественное мнение – это мнение общества, которое оно должно иметь при себе», - нередко говорил Таль. И ему было все равно, что подумают о нем в Комитете, в «Даугаве», в ресторане, на улице, что скажут, что могут сказать.

В шкале его ценностей исключительно высокое место занимали зарубежные турниры. Меньше всего его интересовала практическая сторона таких поездок: хотя Миша всегда выезжал с длинным списком вещей, он старался оттянуть процедуру покупок до последних дней или переложить ее на чьи-нибудь плечи.

«У него с собой был огромный список вещей. По просьбе Ларисы Соболевской он купил ей платье с блестками. Себе Таль не купил ничего, хотя денег у него было полно. На нем был рваный пиджак. С трудом его уговорили купить пиджак и туфли. В магазин он не пошел, достал из бумажника пачку денег и сказал: пожалуйста, купите все сами…» - вспоминал Леонид Шамкович, бывший с ним на турнире в Испании.

После турнира в Тилбурге в 1980 году Миша попросил меня сопровождать его в походе по магазинам.

Даже не бросив взгляд, он соглашался на все, предлагавшееся продавщицей. Зеленые пятигульденовые бумажки лежали в его карманах вперемежку с тысячными (надо ли говорить, что кошелька у него никогда не было), и помню его искреннее удивление, когда он обнаружил еще одну такую в одном из боковых карманов. А сколько было потерянных призов, сколько паспортов, оставленных в гостиницах или попросту забытых где-то...

Помню его взгляд, когда в мексиканском Таско я выговаривал ему, после того как он заплатил 70 долларов за трехминутный разговор с Нью-Йорком. Вряд ли доходили до него мои слова, что в некоторых странах следует избегать телефонных разговоров из гостиниц.

Не было секретом, что к деньгам он относится наплевательски, цены им не знает. Если у него появлялись деньги, счета им не было, и все могло улетучиться буквально в несколько дней. Так же он относился и к чужим деньгам; его мало интересовало, кто и как платит за ужин, такси, виски в баре. Он был, конечно, настоящий король, а короли, как известно, никогда не имеют при себе денег, предоставляя честь расплачиваться другим.

Он знал, что деньги приплывут в руки сами тем или иным образом, и они действительно приплывали, зачастую и немалые по советским понятиям, но долго не задерживались в его дырявых руках. Он относился к типу бедняка-мота, о котором фея в сказке Гофмана говорит, что бесполезно давать деньги человеку с судьбой бедняка – они все равно не удержатся у него.

Что ж, здесь у него были великие предшественники. Моцарт, с которым нередко сравнивали Таля, постоянно нуждаясь в деньгах, давал в год не менее шести концертов, получая за каждый тысячу гульденов. И это помимо жалованья, гонораров за уроки и прочих доходов (для сравнения: годовой заработок служанки составлял тогда двенадцать гульденов в год).

Корчной утверждает, что Таль не имел привычки отдавать долги. Может быть. Мандельштам ведь тоже был убежден, что поэт, живущий как птица божья, имеет право брать у всех, если он в этом нуждается. Думаю, что сами определения щедрости или тем более скупости для Таля попросту нерелевантны. Приз, полученный им в одном из блицтурниров, вызвал бурный смех присутствующих: действительно, домашний сейф не мог найти более неподходящего владельца.

Он постоянно терял деньги, однажды у него украли приз, но дело было не в этом: он просто не умел обходиться с бумажками, на которых были нарисованы какие-то цифры. Эта разноцветная труха никогда не была важна для него: лиственным деревьям Таль всегда предпочитал лавровые и умер, как и жил, бессребреником.


* * *

Тихо Браге говорил, что место проживания для него безразлично: его отечество там, где видны звезды. Может показаться, что то же самое мог бы сказать и Таль: где есть шахматная доска и фигуры – там мое отечество. Оказалось, что так-то так, да не так.
Находясь за границей, он знал, что через две-три недели вернется в Советский Союз, и чувство это не было неприятным и не только из-за живших там родных. Он привык к этой стране, родился здесь и врос в эту  систему отношений. Это совсем не значило, что, оказавшись дома, он не начинал предвкушать удовольствие от  поездки на очередной заграничный турнир.

Два чувства: как можно скорее оказаться за границей и невозможность жить вне России – достаточны распространены. Вспомним Тургенева, разрывавшегося между Россией и Францией. Чайковского, постоянно стремившегося вырваться  из России, неоднократно приводившего свое желание в исполнение, но по прибытии в Париж или Флоренцию начинавшего испытывать щемящую тоску по березкам. Чтобы вернувшись домой, с нетерпением ожидать возможности как можно скорее уехать вновь. Список этот можно легко продолжить.

Но была и разница: Таль мог оказаться за границей только если государство давало разрешение на такую поездку (что делало эту поездку еще более желанной). Казалось бы, часто выезжая за рубеж и любя бывать там, Таль должен был чувствовать себя за границей как дома. На самом деле, не раз встречаясь с ним на Западе, я видел: в обществе соотечественников, порой далеких ему по духу, когда и неприятных, ему было вольготнее и проще чем с иностранцами: он был среди своих. И дело было не только в языке. Его английский да и немецкий были вполне пристойными, хотя отвечая на вопрос, говорит ли он по-английски, Миша всегда прибегал к формуле: a little bit.


Началась партия Сосонко-Браун. Вейк-ан-Зее 1976

У замечательного пианиста Владимира Софроницкого была нелегкая судьба: он был лишен заграничных поездок, потом возникли трудности с концертами даже в пределах Советского Союза. Однажды, играя дома, он с силой захлопнул крышку рояля: «Не могу играть! Мне все кажется, что придет милиционер и скажет: “Не так играете!”»

Филип Хиршхорн, выигравший конкурс королевы Елизаветы в 1967 году, говорил, что это лотерея, дело случая, что ему повезло, что все решают двенадцать стариков с совершенно различным культурным и музыкальным багажом, пониманием музыки, что все зависит от того, как они позавтракали и какой у них был стул.

В шахматах такого быть не может: случайно можно выиграть партию в сеансе одновременной игры или занять однажды приличное место в турнире. Но хотя регулярные победы Таля говорили за себя, натерпелся он от советской власти немало.

Были вызовы в Спорткомитет и ЦК Латвии, были унизительные предложения, когда ему, взрослому человеку, говорилось: «продолжайте жить с женой или оформите отношения с любовницей». Было безденежье, неприкаянность, запрещение выезда за границу. Случалось, его снимали чуть ли не с трапа самолета. Однажды это произошло перед поездкой в Югославию, в другой раз в 1968 году, когда он должен был ехать в Лугано на Олимпиаду.

Члены команды в полном составе по дороге на аэродром приехали в Спорткомитет, чтобы, как это водилось тогда, выслушать последние напутствия официальных лиц. После пустых, ничего не значащих слов высокий функционер заключил речь непринужденно-приветливым: «А вы, Михаил Нехемьевич, можете возвращаться домой в Ригу. В Лугано на конгрессе ФИДЕ уже находится Василий Васильевич Смыслов, он вас и заменит».

В конце шестидесятых, когда ходили упорные слухи, что Таль уезжает из Риги – в Москву? В Тбилиси? – у него прямо спросили об этом на стадионе в присутствии тысяч людей. «Только если милиция лишит меня рижской прописки», – отвечал Миша под гром аплодисментов. Красиво сказано, хотя тогда речь шла о перемещении внутри той же самой страны.

Когда маленький ручеек настоящей эмиграции превратился в полноводную реку, и у Таля спрашивали, не собирается ли и он навсегда покинуть Советский Союз, Миша отвечал обычно: «В Риге у меня остается слишком много могил, чтобы я уехал оттуда». Но не только рижским кладбищем Шмерли, на котором похоронен теперь он сам, можно все объяснить.

Однажды поклонник Таля, сам довольно сильный шахматист, работавший в республиканском КГБ, показал Мише отчеты его сверстника, регулярно игравшего  с ним в международных турнирах. Таль равнодушно прочел отчеты и... продолжал общение с тем как ни в чем не бывало. Ходили упорные слухи, что встреча Таля с Анатолием Кобленцем – сыном его тренера, эмигрировавшего в Германию, тоже стала известной в КГБ после письма гроссмейстера, коллеги по цеху чемпионов мира, не раз игравшего вместе с ним за команду Советского Союза. Миша и с ним сохранил приветливые, дружеские отношения.

И что? – спросит читатель. Автор же сам настаивает на том, что Таль «забил» на все. «Забил» он и на это. Объяснение верное, но недостаточное. А верное дал  главный теоретик строя, при котором Талю выпало жить: «невозможно жить в обществе и быть свободным от этого общества».

Тот строй подминал под себя и корежил все души без исключения. Даже тех, кто скептически относился к нему или даже вовсе не приемлел. Тем более тех, кто получал от системы какие-то блага, зависел от нее, вырос при ней, другой не знал. Еще проще было с натурами мягкими, не склонными к разборкам и конфликтам. И хотя ему пришлось вдохнуть немало мутных испарений, поднимавшихся от тяжелого болота советской жизни, законы этой власти и правила игры он принимал как данность  и не особенно задумывался об этом.

Кто-то говорит сейчас: если бы не было той жестокой системы, он избежал бы многих унизительных фактов своей биографии. Это верно, конечно. Парадокс заключается в другом: то время и та система породили выдающегося шахматиста.

Рискну предположить, что Михаил Таль, выброшенный в двадцать лет в круговорот западной жизни и ставший Майклом Талем, завертелся бы в вихре вседозволенности и удовольствий с такой силой, что шахматы попросту бы растворились в этих удовольствиях. Если же с его выдающимся талантом ему удалось бы реализоваться и в этом случае, вряд ли Талю удалось бы взлететь такой искрометной ракетой: редкой по насыщенности шахматами атмосферы Советского Союза не было тогда ни в какой другой стране мира.

«Сынок, - говорила Салли Ландау уже взрослому Гере Талю, ратуя за отъезд Миши за границу, – это бесполезно. Твоему папе нравится только в одной стране – в Советском Союзе. Ведь куда его только не звали - в Швейцарию, Канаду, во Францию...»

Один из стадионов Москвы назван именем Эдуарда Стрельцова. Ярчайшая звезда советского футбола Стрельцов был осужден к двенадцати годам заключения за какое-то крайне сомнительное дело. После того, как он отбыл половину срока, ему разрешили вернуться в футбол, но лучшие годы были безвозвратно потеряны. Диктуя в конце жизни мемуары, Стрельцов сказал: «напиши: страну нашу очень люблю, хоть она и поднасрала мне».

Миша тоже очень любил эту страну. Это была действительно его страна и, оказавшись за границей, он очень скучал по ней. Уверен, что сказав: «Даже если бы я обиделся на весь Советский Союз в десять раз больше чем Корчной, я все равно бы никуда не уехал», - Таль не покривил душой. И он тоже мог бы произнести вслед за  Пастернаком: «Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими».


* * *

В конце 60-х годов Таля нередко можно было встретить в Москве в доме художника Игина на Мясницкой, которая называлась тогда улицей Кирова. Шахматистом Игин был слабым, но игру любил страстно и Мишу боготворил. Хорошо вижу хозяина квартиры за шахматами, пожелтевшими от никотина пальцами заправляющего сигарету в видавший виды мундштучок и наполняющего рюмки, пока соперник думает над ходом.


Иосиф Игин. Автошарж

«Я старый коньячник», - говорил о себе Иосиф Ильич, поигрывая во рту время от времени зубным протезом. Однажды Игин сказал Эмилю Кроткому, у которого во рту был виден только один зуб: «У Эмильчика зуб на зуб не попадает», на что Кроткий немедленно прореагировал: «О, Игин! Он порою груб, но вообще сплошная прелесть. Я на него имею зуб, он на меня вставную челюсть...»

Игин, закадычный друг Михаила Светлова, выпустивший совместно с ним книгу шаржей-стихотворений, говорил о себе и о знаменитом земляке: «Мы ведь родом из Пропойска…» - и оба с честью несли звание «пропойчанина».

Городок Пропойск действительно имел место быть в Могилевской области, и дивизия, отличившаяся в боях за него в 43-м году, должна была получить звание «пропойской», как нередко бывало в военное время. По этому поводу Пропойск был переименован в Славгород.

Над столом, за которым работал Игин, висел шарж художника с изображением обоих друзей и с подписью поэта: «Я утверждаю – это враки, что счастья нет в неравном браке!»

Иосиф Ильич часто цитировал стихотворения Светлова, в то время уже покойного. Все они были внове для меня: кроме популярных «Каховки» и «Гренады» да меланхоличных, непечатных тогда строк - «давно я не е..ся на лоне природы, а годы проходят, все лучшие годы» – я не знал ничего.

Раньше Игин жил в Черемушках в одном из блочных домов, построенных в хрущевское время. Так как хозяин возвращался к себе поздно вечером и чаще всего «под градусом», а дом был как две капли воды похож на соседние, на балконе его квартиры на пятом этаже друзья вывесили для ориентира спасательный круг.

Когда он переехал на Мясницкую, этой проблемы уже не было. К тому же двери его квартиры в деревянном флигеле во дворе большого дома были всегда открыты. Здесь можно было встретить художников, журналистов, поэтов, актеров и актрис, шахматистов и множество других разнообразных людей без определенных занятий. Все это создавало впечатление вечной тусовки, хотя такого слова тогда не было и в помине.

Здесь бывали: поэты Евгений Винокуров, Андрей Вознесенский, поэт-пародист Александр Иванов. Поэт Николай Глазков, как и хозяин квартиры, был большим любителем шахмат. Иногда они сражались друг с другом; поэт был явно сильнее художника, и победа почти всегда была на его стороне.

К Игину заглядывали и настоящие шахматисты: кроме Таля помню в игинской квартире Виктора Корчного и Аллу Кушнир, игравшую тогда матчи с Нонной Гаприндашвили на первенство мира.

Не раз посещал игинскую квартиру и Александр Борисович Рошаль, которого иначе как Аликом никто там не называл.

Я бывал здесь с Мишей, иногда один. То время отстоит от сегодняшнего на сорок с лишним лет, и я не могу вспомнить, конечно, всех, кого встречал у Игина, но из многих, захаживавших в эту квартирку, можно составить длинный мартиролог спившихся. Миша во время приездов в Москву дневал и ночевал здесь, очень часто в буквальном смысле слова. «Скорая», приезжавшая к хозяину дома, страдавшему букетом разнообразных болезней, заодно обслуживала и Таля.

Большой стол в квартире был уставлен бутылками, стопками, стаканами и тарелками с воткнутыми в остатки еды окурками. Все это постепенно накапливалось, пока кто-нибудь из милых посетительниц не наводил порядок, впрочем ненадолго. На полу лежала тигровая шкура, а с потолка наблюдал за всеми немалых размеров нарисованный глаз, зрачок которого был в действительности лампой. Здесь завязывались романы, иногда на долгие годы, чаще короткие, когда и однодневные, и курилось во все легкие, и пился коньяк, водка или портвейн, приносимые из близлежащего гастронома.

Нет никакого сомнения, что КГБ знал об этой богемной квартире: кто-нибудь из посетителей ее наверняка состоял там осведомителем, но всемогущая организация смотрела на эти сборища сквозь пальцы, резонно полагая, что все эти люди совершенно не опасны для власти.

Пересказы услышанного вчерашним вечером по «Голосу Америки» или «Би-Би-Си», обсуждение фразы, ускользнувшей от внимания цензуры и проникшей в журнальную статью, последняя публикация в «Новом мире», судьба танцовщика, оставшегося прошлым месяцем на Западе, пушкинские слова на премьере театра на Таганке, брошенные прямо в зрительный зал: «Что же вы молчите?» и долгая, долгая, намекающая понятно на что тишина обсуждались детально и со всеми подробностями. Но все эти образчики смелости по-советски и пассивное неприятие официоза прекрасно уживалось у посетителей квартирки с конформизмом перед лицом государственных институтов. Более того, у многих из них, несмотря на анекдоты и шуточки, фрондерство и вольномыслие в узком дружеском кругу, сохранялась вера в страну, где они жили, и даже патриотизм и гордость за нее. Счастливые в своем незнании наступившего через два десятилетия будущего, милые, богемные, элитные, советские, асоветские, для которых понятие «невыездуха» являлось едва ли не высшей карой в реестре жизненных неприятностей, почти все ушедшие уже в небытие...

Кончались «шестидесятые годы – железной страны золотая пора». Приехав весной 1972 года в Ленинград, Игин за бутылкой коньяка в «Европейской» с жаром повествовал о последних московских новостях, восхищаясь Солженицыным и ругая на чем свет стоит писательский и прочий официоз. Эту нашу последнюю встречу я запомнил очень хорошо и не потому, что за первой бутылочкой последовала другая. Ровно через неделю я отправился в ОВИР и подал документы на выезд из Советского Союза.

При встрече с Игиным я ничего не сказал об этом давно уже созревшем решении. Дело было не в том, что я сомневался в правильности выбранного пути. Просто человек, объявивший о таком шаге, тут же переходил в особую категорию, и реакция даже близких друзей могла оказаться самой различной.

Знаю, что Иосиф Ильич к моей эмиграции отнесся неодобрительно. «Как же он сможет там без Пушкина. Да и вообще…», - передавали мне слова Игина, когда он узнал о моем намерении покинуть Советский Союз. Такая точка зрения была довольно распространена в кругу московской и ленинградской интеллигенции, разъедаемой, впрочем, уже слухами о коллегах и знакомых, решившихся на рискованный шаг.

Фаина Раневская, крайне иронично относившаяся к стране, в которой ей довелось прожить всю жизнь, писала в дневнике, опубликованном после ее смерти и предназначенном только для себя: «Когда я слышу о том, что люди бросают страну, где они родились, всегда думаю: как это можно, когда здесь родились Толстой, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Достоевский, Чехов, когда здесь жили писатели, поэты, как Тютчев, Блок и те другие, которых нет нигде. Когда здесь свои березы, свои тополя, свое небо. Как это можно бросить?»


Фаина Раневская. Шарж Иосифа Игина.

До моего отъезда навсегда, а именно так тогда воспринималась эмиграция, я не виделся и не разговаривал с Талем. Впервые встретившись в январе 1973 года на турнире в Голландии, мы говорили каждый день и помногу, но вопроса – почему ты решил уехать? – он мне не задал. Впрочем, этого вопроса не задал мне никто из друзей, с которыми я вновь встретился за пределами Советского Союза.

Как в анекдоте о человеке, разбрасывавшем антисоветские листовки, представлявшими из себя чистые листы бумаги – о чем писать-то, когда и так все ясно?


* * *

В Москве брежневского периода ночная жизнь замирала уже к полуночи. Возобновить ее можно было только в полулегальном Архангельском или в аэропортах, где рестораны работали до трех утра. Туда преимущественно и направлял свои нетвердые стопы недогулявший контингент ВТО или Дома кино. Самым популярным был ресторан «Внуково», куда на такси можно было доехать за трешку. Зал ресторана, разношерстная публика, коньяк в графинчиках, столичная в бутылках.

В самое неурочное время там можно было ненароком столкнуться с самыми респектабельными деятелями театра и кино.

Круг его знакомых был весьма пестрым, полярным и многоплановым. Некоторые его приятели принадлежали к далеко не самым интеллектуальным слоям общества – скорее они примыкали к криминогенной его части. Ему импонировал их авантюрный образ жизни, возможность разными путями легко заработать деньги и также лихо, с особым шиком и куражом их прокутить.

Он никогда не был интриганом, не лез ни в какие склоки, не завидовал успеху других. И совсем не ценил материальное выражение успеха... Был человеком очень неприхотливым, никогда не требовал никаких особых условий и привилегий.

У него были странные черты лица – юношеские, но вместе с тем, такие лепные, немного резкие. И его потрясающая энергия – жизненная, человеческая, творческая... В нем навсегда осталось умение выплеснуть всего себя до дна... Разговаривая с ним, можно было подметить порой отсутствующий взгляд, ответы невпопад – он думал о своем.

Душа его рвалась навстречу новым ощущениям. Все, выходящее за узаконенные параграфы житейской мудрости, привлекало его. У него были знакомые, люди театрального мира, журналисты, спортсмены, просто собутыльники, случайные люди, роем кружившие вокруг него. Никаких иллюзий насчет морального облика этих людей он не строил, но необъяснимым образом тянулся именно к ним.

Он сидел с полуоткрытым ртом, стискивая время от времени зубы.

Удивительная черта характера его - решившись на что-то, он действовал с таким напором и убежденностью, что просто вынуждал всех поступать по-своему.

Не мешкая, удобно устроились на московский лад на кухне: сидели, пили водку, говорили «за жизнь». Но этот разговор мало походил на кухонные сходки столичного андерграунда. Здесь нельзя было услышать таких мудреных словечек, как «некоммуникабельность», ни таких имен, как Дали или Пруст. И уж тем более не было никакого пафоса обличительства.

Он относился скептически к диссидентству в целом. Именно к диссидентам-профессионалам. Он считал их людьми излишне политизированными и не вполне свободными.

Не без труда удалось уговорить его раздеться и накрыться одеялом. Пристроив у изголовья пепельницу, он садил сигарету за сигаретой – сделав пару затяжек, хватался за новую. Однажды он уснул с зажженной сигаретой в руках и даже не проснулся от сильной боли и ожога.

При поселении в «Ореанду» возникла заминка. У него не оказалось с собой паспорта... Дальше все повторилось по минскому сценарию в интерьерах ялтинской гостиницы. Бызвылазно торчали в номере, пили, разговаривали обо всем понемногу. И так трое суток. Ни тебе морских променадов, ни обещанного «морского воздуха». В таком хмельном угаре пролетели три дня и три ночи.

Непостижимым образом удается ему извлечь из своего организма дополнительные ресурсы и пойти по второму кругу. Характерная деталь: только что он почти умирал, глотал воздух, как рыба, но вот чуть-чуть отпустило и – ему нужны новые впечатления. Воистину, талантом оживать он был наделен от природы.

С годами у большинства самых близких к нему людей росло мучительное беспокойство по поводу его здоровья, о его слабостях сплетничали в различных столичных и светских кругах.

Ждавший нас в своей просторной каюте капитан, тут же выставил непочатую бутылку рома, под которую и завязался оживленный разговор...

Все время оказывается, что его узнают, кто-то оказывается знакомым его хорошего приятеля, знакомым кинорежиссера, знаком бармен, администратор в гостинице, мэтр в ресторане, благоволящий заместитель министра, знакомый врач выписывает рецепт.

Почему-то многие считали возможным (и считают до сих пор!) обсуждать его семейную жизнь, подсчитывать интрижки и увлечения, строить какие-то догадки и предположения...

Оставались мы в этой блатной компании недолго, ему быстро все приедалось. Нужны были новые впечатления. И вот он уже набирает телефон Аллы.

В сочинском санатории, увидев телефон, он кинулся к нему и стал заказывать Москву... Он искал там Татьяну. Еще утром он уговаривал полететь с ним Марину, а вечером ему была нужна Таня. Метания! Ссоры с Мариной и попытка примирения с Таней. И наоборот. Вечером на следующий день: хорошо бы поехать в город. Ну что здесь торчать, тоска ведь смертная...

Он никогда не самообольщался относительно своей внешности. Одной манекенщице он как-то признался: ведь я же знаю, что я урод. Но даже в годы юности магнетизм его личности завораживал девичьи души.

В одном из домов ему стало плохо, пришлось вызывать «Скорую». Врач, замотанная вызовами тетка, не узнала его и решила, что он имитирует страдание, чтобы получить дозу морфия. Стоящий с ней рядом «какая-то важная шишка» приговаривал: «Ну что вы, что вы, это такой талантливый человек, ему нужно помочь...»

...она вела отчаянную борьбу за его здоровье. Особенно, когда обнаружила, что он употребляет еще и наркотики. А сочетание наркотиков и алкоголя убийственно.

Любому мемуаристу лестно вспоминать, как он пил с ним, тем более, как не давал пить, как спасал.

Он часто выезжал на гастроли. В ходе таких поездок он нередко встречался с самыми различными типами, организаторами таких поездок, норовивших получить свою долю или, просто погреться в лучах, исходящих от звезды, сомнительными личностями, подозрительными субъектами и т.д. Его это мало интересовало.

...он наконец-то сумеет совладать с поселившимся в нем демоном саморазрушения.

Очнувшись, он находил силы выкарабкаться, встать на ноги и продолжать свой опасный эквилибр без лонжи и подстраховочной сетки. Можно назвать это безумием, самоуничтожением. Долгожителями такие люди не становятся, напротив – они очень быстро сгорают.

Он был человеком грешным, как все мы. Но и великим, как никто. Одни это понимали, другие нет.


Это отрывки из воспоминаний друзей Владимира Высоцкого и его вдовы Марины Влади. Я оставил их без изменений, разве что в нескольких случаях заменил имя барда безличным «он». Все, что вы прочли о Высоцком, можно едва ли не слово в слово повторить о Тале.

Они были знакомы. Таль несколько раз приходил на Большой Каретный, где жил актер театра на Таганке; были, конечно, и ресторанные встречи. После смерти Высоцкого Таль вспоминал: «...вскоре отчества при общении уже не понадобилось. Мы встречались и отлично проводили время. Но потом Высоцкий уезжал на съемки, я на турниры, встречи становились все реже, пока в 80-м году, к большому горю, не прекратились совсем».

В цикле Высоцкого «Честь шахматной короны» (песня «Подготовка») упоминается гроссмейстер: «Мы сыграли с Талем десять партий – в преферанс, в очко и на биллиарде, - Таль сказал: “Такой не подведет!”»

Таль говорил, что ни в преферанс, ни в очко, они никогда не играли, однажды, правда, сразились на биллиарде, а в тексте он оказался потому, что размер требовал короткой фамилии. Скромно добавляя, что Флор тоже рассматривался в качестве кандидата, но фамилия Таль была как-то больше на слуху...

Конечно, они были разными. У Таля совершенно не было страсти к заграничным (и каким-либо вообще) машинам, дорогой одежде, обуви. Не могу представить себе его ни «самозабвенно торгующимся на базаре, доводя продавцов до исступления», ни «сердящимся в компании картежников, проигрываясь в пух, называя их шулерами и обманщиками».

Но это все мелочи. Много важнее то, что их объединяло: туго натянутая струна жизни, страстная, иступленная отдача себя творчеству. Речь идет именно о творчестве, а не о таких мелочах как проблемы с выездом, жизненные невзгоды, пристрастия, угрожающие физическому существованию, смерть саму. И оба они, харизматичные и знаменитые,  с запутанными отношениями тела и души, были людьми богемы, что в условиях Советского Союза сближало людей куда больше, чем в каком-либо мягко-демократическом государстве.

И Таль тоже приезжал в ночное Внуково за водочным подкреплением.

И тоже сиживал не раз в кают-компаниях с капитаном и офицерами судна за бутылками рома и другими редкими тогда напитками.

И Таль, чаще всего в состоянии подпития, начинал упрямо покачивать головой и поскрипывать зубами,

И у Таля часто не оказывалось с собой паспорта.

И Таль мог не выходить из гостиничного номера сутками, когда дни плавно переходили в ночи и снова в дни.

И Таль, сделав несколько затяжек, гасил сигарету, чтобы едва ли не тут же начать новую.

И вокруг Таля всегда околачивались всякого рода околошахматные и полубогемные, порой и откровенно сомнительные личности. И его тоже по каким-то необъяснимым причинам тянуло на дно.

И к Талю неоднократно приезжала «Скорая», потому что только «незамедлительный укол мог спасти его».

И Таль в «сильно приподнятом» состоянии звонил поочередно жене, бывшей жене и приятельницам в разные страны мира, чему я не раз был свидетелем.

Так же как Высоцкий, он был несколько раз женат и, бывало, совсем как у Высоцкого, сердце его в одно и то же время было занято сразу несколькими любовными увлечениями. Помимо его официальных жен, можно было бы сказать о Ларисе С., Ларисе М., Нелли Д., Маше П., Оле К., Гале Т., Марине Г. и многих, многих других. Не станем распутывать запутанный клубок его отношений, знакомств, связей и уподобляться «Хронике Бычьего Глаза». Так называли собрание скандальных анекдотов из придворной жизни, по названию небольшого круглого окошечка в полутемной прихожей перед спальней французского короля.

Скажем только, что не только оба любили женщин, но и женщины любили их: знаменитых, внимательных и заботливых, особенно на первой стадии ухаживания.

Демон саморазрушения Владимира Высоцкого был постоянно прописан и в душе Таля.

В компаниях, где бывал Таль, тоже нельзя было услышать словечек «некоммуникабельность», имен Дали или Пруста, а в разговорах тоже не было пафоса обличительства. Наградив массой самых разнообразных эпитетов обоих, ни один из мемуаристов ни разу не употребил по отношению к ним слова «интеллигент». У свободы много имен, но та, что могла устроить Высоцкого и Таля, не так далеко ушла бы от установившейся в Советском Союзе в конце 50-х. При условии, конечно, всегда поднятого шлагбаума для их заграничных поездок.

«Я смеюсь, - умираю от смеха!
Кто поверил этому бреду?!
Не волнуйтесь, я не уехал.
И не надейтесь: я не уеду!»

Написал Владимир Высоцкий, когда по Москве начали гулять слухи, что он собирается эмигрировать из Советского Союза.
Когда выезд из страны стал практически свободным, такого же рода слухи появились о Тале. Он сам опроверг их: «У меня в Израиле сын, масса друзей, я ездил туда, хочу и буду ездить впредь. Но – с обратным билетом!»

Но все это только внешние штрихи незаурядных личностей, живших по невероятному, невозможному для простого смертного принципу: хотеть – значит мочь! Рвущихся даже не из правил и предписаний того удивительного времени, а «из всех сухожилий» собственных, постоянно требующих новых ощущений душ.

«Чую, с гибельным восторгом – пропадаю, пропадаю!» Это и о Мише, конечно. И о Мише. С гибельным восторгом!

И каждым днем сжигаемой ими дотла жизни можно было умолять обоих – «чуть помедленнее! чуть помедленнее, кони!» – их кони никогда не смогли бы перейти на неторопливую иноходь. И не потому, что попались привередливые. Просто оба родились такими и никогда не смогли бы, держась старческой рукой за поводья, закончить дни, тихой поступью бредя к богадельне.

В английском языке существует выражение «he has а genius». Человек может быть гениальным в одной какой-то области, но иметь невыносимый характер, сомнительные политические пристрастия, ужасно относиться к женам и близким, пить горькую. Потомки прощают все, современники, как правило, менее толерантны.

Высоцкому и Талю прощалось все. И дело было не в том, что о их образе жизни ходили только слухи, пусть и настойчивые. И не в том, что их слабости были очень близки и понятны каждому. Настоящее объяснение проще: их любили. Их обоих по-настоящему любили.


* * *

Замечательные острословы Юрий Олеша, Михаил Светлов, Виктор Ардов, Никита Богословский, Фаина Раневская были очень разными людьми, но шутки их никогда не переходили опасной черты, разве что балансировали порой на грани дозволенного. Не будучи диссидентами,  они просто жили в условиях, предоставленных им пространством и временем. То же самое может быть сказано и о Михаиле Тале. Но несмотря на все их различие, острóты этих людей в чем-то схожи: не зная, кем и что сказано, можно ошибиться в первоисточнике.

Никита Богословский был несколько дней без сознания. Очнувшись, он тут же спросил склонившуюся над ним жену: «Когда меня выпишут домой?» «О чем ты говоришь, Никита, ты четыре дня был без сознания...» Он немного помолчал и спросил: «Без классового»? Таль тоже говорил что-то похожее, или уж точно – мог сказать.

«Простите, вы не поэт Светлов?» - спросили однажды у Светлова. Михаил Аркадьевич: «Нет, я Вера Инбер».

«Вы очень похожи на Михаила Таля...» Михаил Нехемьевич: «Да, да, мне об этом уже говорили...»

Светловский ответ на вопрос - что такое «ерш»? – «Когда смешивают не бутылки, а собутыльников», перекликается с талевским: «официант! – смените собеседника!»

Светловское – «от него удивительно пахнет президиумом» и талевское - об одном гроссмейстере-трудяге: «когда я стою рядом с его партией, я чувствую запах пота».

«Знаете Миша, женщины меня больше не интересуют. Пора идти в монастырь». - «Нестоятелем?»

«Миша, иди купаться! Вода – двадцать шесть градусов!» «Эх, еще бы четырнадцать, и ее можно было бы пить...»

«Тела давно минувших дней».

«Живой классик» – из чьей-то речи. И поправка – «Полуживой!»

Я не знаю, кто из двух Миш – Таль или Светлов - произнес это первым, но сказанное об Олеше: «Он поражал всех глубиною и остротою своего видения мира, своего мышления и в те минуты, когда  нетрезвый, шутил за ресторанным столиком, когда лежал на больничной кровати...» - слово в слово может быть повторено и о Светлове, и о Тале.

Он постоянно рифмовал, каламбурил, в его речь были вплетены неожиданные ассоциации, явные или скрытые цитаты и перевертыши. Порой создавалось впечатление, что Таль забавляется жизнью, что это все несерьезно. Не у всех была такая быстрая реакция, и нередко после произнесенного он выжидал некоторое время, пока смысл доходил до собеседника. И когда тот начинал смеяться, сам радостно кивал головой.

Функцию остроумию как косвенного пути, нечто вроде обхода с целью выйти из затруднения, Таль использовал довольно часто. Но его балагурство и остроты никоим образом не подходили под фрейдовское определение остроумия как отдушины для чувства враждебности, которое не может быть удовлетворено иным способом. Хотя над другой мыслью Фрейда – «шутка и вызываемое ей веселое настроение очень часто является заменой мышления» - можно призадуматься.


Подгаец, Таль, Сосонко. Тилбург 1987

Будучи скорее устным, чем письменным, остроумие Таля было непроизвольным и совершенно не натужным, напоминая чем-то рефлекс. Его остроты, положенные на бумагу, теряют в интонации, игре голоса, мимике. Почти все они относились к данному случаю, к именно этой ситуации и меньше всего были глубокомысленными сентенциями, афористичными высказываниями. Полет бабочки-однодневки: вот она появилась, еще мгновение – и ее нет. Когда Таль был в ударе, в его речи, как в пряном тропическом лесу порхали сотни таких разноцветных бабочек. Уверен, что из острот и каламбуров его можно было бы составить целую книжку, но кто помнит их?

Пороюсь в закромах памяти. Попробую вспомнить его шутки, словечки, любимые выражения. Привычки.

До матча с Ботвиником Таль никогда не встречался с чемпионом мира. Да и виделся с ним только однажды – на Олимпиаде в Мюнхене в 1958 году. (История о том, как маленький Миша с шахматной доской под мышкой не был принят отдыхавшим на Рижском взморье Ботвинником, конечно, выдумана журналистами). Прогуливаясь между столиками, пока его соперник думал над ходом, Ботвинник спросил у Таля: «За что вы пожертвовали пешку?» И получил по собственному выражению Миши хулиганский ответ: «Она мне просто мешала». Он любил это словечко и нередко за анализом, предлагая какую-нибудь неясную жертву, добавлял: «А не похулиганить ли немножко?..»

Девятую партию матча на первенство мира 1960 года Таль проиграл после рискованной жертвы коня в дебюте. Когда во время анализа Миша сыпал вариантами, Ботвинник сидел молча и слушал. Улучив момент, он вынес жесткий вердикт: «Мне эта жертва тоже показалась опасной, но потом я понял: надо разменять ладьи, а ферзей сохранить».

Последние слова этой фразы стали одной из талевских присказок и нередко, говоря о чьей-нибудь безапеляционности, он резюмировал:

Все ясно - ладьи разменять, а ферзей оставить...»

«Пижон – голубая вода!» - тоже одно из любимых выражений, равно как и «я его амнистировал», «он меня амнистировал» - об упущенных возможностях. 

Сплевывал символическим плевком в сторону, когда зевал пешку в блице: «Ничего, оботремся...»

Играя блиц и жертвуя фигуру в надежде создать атаку на короля, приговаривал: «Это вам – романтики», - слова из популярной тогда лирической песни. Нередко заменял последнее словцо: «это вам - распутники», или – «это вам - непьющие», «это вам - калигулы», «это вам - начетчики». Или любым другим, пришедшим в голову.

В анализе же, подводя фигуру к месту боя, замечал: «Так, по идее...» - выражение, бывшее тогда в моде. Или - жертвуя материал: «Сами девки знаете, чем заманиваете!»

«Ну-ка, ну-ка, ну-ка» или « стоп-стоп-стоп», - возбуждался во время анализа, если позиция казалась ему интересной и, впиваясь взором в доску, начинал шарить рукой в поисках сигареты.

«А ничего, со-о-бража-ает», - тянул, переигрывая партию (обычно молодого шахматиста). И это сказанное врастяжку «со-о-бража-ает» было комплиментом и немалым.

Нередко повторял фразу «маразм крепчал», причем не всегда по поводу событий на шахматной доске.

Когда мне попадается на глаза модное сегодня слово «подпиток», я всегда улыбаюсь и думаю, что сделал бы из него Миша.

Иногда за анализом напевал: «Наша дружба, ох, с Румынией крепка! Если нужно, и туда введем войска» - Это, понятно, только в своем кругу.

«А так играть что, уже запрещено?», - задавал символический вопрос, оппонируя коллеге и делая ход, кажущийся ему очевидным.

Когда видел отступление фигур на последнюю горизонталь: коня на g8, слона на f8 и т.д., комментировал: «Готовя фигуры для следующей партии...»

Иногда за анализом говорил фразу, о происхождении которой я все забывал спросить его: «Кто был удивлен, так это кролики». И только совсем недавно снова услышал его голос и знакомые интонации, обнаружив кроликов в «Письмах с мельницы» Додэ. Запали ли удивившиеся кролики ему в память после прочтения книги французского писателя или фраза просто входила в безбрежный репертуар шахматного фольклора того времени?..

В журнале «Шахс» («Шахматы»), издававшемся в Латвии и выходившим по-русски и по-латышски, Айвар Гипслис злоупотреблял словом «эвентуальный». Редкая статья гроссмейстера или комментарии к партии обходились без этого слова. За анализом, предлагая какой-нибудь ход, несущий в себе очевидную угрозу, Миша нередко пояснял: «С эвентуальным намерением побить ферзя на d5, как написал бы Айвар...»

В чемпионате Советского Союза 1977 года в партии с Дорфманом Талю удалось развить опасную инициативу, но львовский гроссмейстер защищался едва ли не единственными ходами и свел партию к ничьей. Когда соперники спускались со сцены, Дорфман стал жаловаться: «Не везет мне в этом турнире: столько лучших позиций не выиграл, а вчера с Геллером согласился на ничью в практически выигрышном положении…»

«Но сегодня у вас, мне кажется, не было выиграно…» - робко заметил Таль.

На финише Олимпиады в Валетте в 1980 году жаловался, что команде Советского Союза выпало играть с кем-то из грандов, в то время как конкурировавшей с советскими шахматистами Венгрии досталась «вынырнувшая из низов» Шотландия. Я утешал его: «Может, и вам в следующем туре достанется Шотландия...»

Назавтра, когда мы оба были свободны от игры, он подошел ко мне в турнирном зале: «Посмотри с кем играет Шотландия. – И, тихонько пропев: «Она уже в Иране, мы снова говорим на разных языках...», - засеменил к доскам своей команды. Проиграв в предыдущем туре с большим счетом, шотландцы встречались с какой-то командой из пятого десятка.

В той Олимпиаде дебютировал семнадцатилетний Гарри Каспаров. «Он играет уже так хорошо, - заметил Таль, - что теперь может спокойно выступать под своей прежней фамилией».

Любил импровизировать, вспоминая людей и обстоятельства собственной жизни, в которой всегда что-нибудь да случалось.

Замечательно изображал в лицах сомнения банковской служащей в 1988 году в Канаде: надо ли окешивать чеки на пятьдесят и двадцать тысяч долларов ему и Ваганяну после выигрыша чемпионата мира по блицу и не хватит ли с них пятисот и двухсот долларов соответственно...

Однажды после лекции, отвечая на вопрос, почему комбинации не всегда удаются, вздохнул: «От всех жена ушла…» Сатира в романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» была темой его дипломной работы, и неудивительно, что Миша нередко цитировал героев книги.

Не помню, чтобы он рассказывал какой-нибудь анекдот «по случаю», хотя знал их великое множество. И никогда не прерывал рассказчика – ты не так рассказываешь, – цепляясь к слову или предлагая «лучший» вариант. Сам же заемному юмору предпочитал импровизацию: мгновенная реакция, острый укол шпаги был его излюбленным приемом.

Брюссель. 1988 год. Один из турниров Кубка мира. Поздним летним вечером затянувшегося застолья Бессел Кок, не помню уж по какому случаю, спросил Таля: «Tell me Misha, is it true, that oral love is forbidden in the Soviet Union?» Не успел Кок закончить вопроса, как Миша в тон ему ответил: «No, Bessel. It is not forbidden. It is just not recommended!».


Михаил Ботвиннник, Бессел Кок, Михаил Таль Брюссель 1988

Он не только сам острил, но ценил юмор других, радовался хорошей шутке, удачному каламбуру. Москва, лето 1968 года. Матч Корчной - Таль. Через два часа очередная партия. Ресторан. За столиком Таль, Кобленц и я. Подходит официант. Кобленц: «Ты что-нибудь выбрал, Миша?» «Не-а. Ничего не хочется, маэстро, жарко...» «Ну, закажи хотя бы ботвинью».

Я: «Моисеевну». Кивок. Блеск его взгляда, улыбка. Это он сам, он сам мог бы так сказать. «Ну, пусть будет ботвинья...» И снова уходит в свой мир, тяня какую-то мелодию.

В январе 1973 года я впервые увидел Таля вне России. В голландском Вейк-ан-Зее он услышал, когда я говорил, вернее, пытался говорить с кем-то по-голландски. В этом непростом языке нет буквы «г», зато есть часто употребляемая «х»: Худ – хорошо. Хуе морхен – доброе утро и т.д.

«Нет ничего удивительного, что ты так быстро овладел голландским, - тут же заметил Миша. - Ты прекрасно говорил на нем, когда еще жил в Союзе...»


Гаага, январь 1973

На том же турнире читал «Неподцензурную русскую частушку» - изданное на Западе собрание рифмованных неприличных (по тогдашним меркам) четверостиший.  Перелистывал, хмыкая. Вдруг засмеялся: «Какая прелесть!»  Эту фразу он тоже повторял нередко – «какая прелесть!».

«Что, Миша, что?»

«Вот послушай, это из предисловия. Составители оказались люди сурьезные: “Третий тип частушки, довольно близкий ко второму, повествует о бедности колхозной жизни и вообще о непродуктивности колхозного труда. Сюда же примыкают частушки о плохой пище и ее катастрофическом воздействии на гениталии”. Или вот: “Четвертый тип, также затрагивающий колхозную жизнь, объединяется вокруг важной категории твердых экскрементов”».

И заливаясь смехом, повторял: «Нет, какая прелесть, это пожалуй получше самих частушек будет... Исследователи, бля…» Но ругаться не любил, иногда только шепотом или чаще движениями губ воспроизводил непечатные (тогда, равно, впрочем, как и теперь) слова.

Однажды, сделав неловкое движение и упав со стула, Миша сказал: «Ой!» Только «ой», что было отмечено всеми присутствующими. Впрочем, от ругани других его не коробило, и он спокойно сносил мои тирады по тому или иному поводу.

Читая «Москва-Петушки», смеялся над рецептами и названиями коктейлей: «Ханаанский бальзам», «Слеза комсомолки», «Сучий потрох», комментируя совет автора - больше пейте, меньше закусывайте: «Сами знаем!»

Он мог быть в жизни разным. Далеко не всегда Таль пребывал в шутливом настроении и только ждал, чтобы отпустить очередную остроту. Мог уйти в себя, стать серьезным, задумчивым. Но когда ему не хотелось принимать решения с далеко идущими последствиями или заниматься проблемами, к которым у него не лежала душа, он спасался в первой подвернувшейся шутке, не отягощая ни себя ни собеседника ненужными переживаниями.

Вспоминая время, проведенное с ним вместе в Советском Союзе и встречи на Западе, понимаю сейчас, чего не знал тогда: в остроумии, как и в питье, надо вовремя остановиться. В обоих случаях Миша часто не знал меры.

Восстанавливая его привычки, словечки, остроты, пытаюсь нарисовать образ человека, непохожего на других, на нас с вами. Никогда при этом не забывая, что самым главным, что отличало его от застольных балагуров, скорых на слово квнщиков и юмористов, изливавшихся на двенадцатой странице «Литературной газеты», была его страсть к творчеству, к самовыражению. Его шахматный гений.


* * *

У него была очевидная склонность к литературе. Жаль, что Таль не успел сказать о шахматах и о людях шахмат без оглядки на очевидные ограничения, с которыми он должен был считаться, надиктовывая свои статьи. Удалось ли бы ему сделать это без постоянного контроля мысли? Не знаю, ведь внешняя цензура порождает внутреннюю, и процесс этот может оказаться необратимым.

Сказал однажды, что если бы не шахматы, выбрал бы, наверное, профессию режиссера. Каким режиссером стал бы Таль? Одно время в Англии было распространено мнение, что  Ньютон и Локк были бы такими же великими поэтами как Гомер или Мильтон, если бы с ранних лет посвятили себя поэзии.

Что было бы, если бы рыжий веснушчатый Ося Бродский забрел в юности в шахматную секцию ленинградского Дворца Пионеров на Фонтанке, а мальчик с пронизывающим взглядом предпочел бы поэзию? Не знаю. Энергия и огромное честолюбие, конечно, великие двигатели, но скорее всего, мы потеряли бы двух гигантов – поэзии и шахмат.

Когда он диктовал прямо в газетный номер, я видел, что порой, начиная фразу, он не знал точно, как она закончится, но всякий раз интуиция и талант вели его к счастливому концу. Точно так же как в лучшие годы гений вел его верным путем по шахматной доске.


Виктор Хенкин записывает впечатления Таля о только что закончившемся туре

Не помню его наносящим что-нибудь на бумагу: ничего пишущего у Миши при себе обычно не было; играя с ним в одних турнирах, я не раз видел, как перед началом тура он подходил к судейскому столу и брал первую попавшуюся ручку. Одним из его любимых выражений было: «Он играет во вкусные шахматы». И сам играл в такие. В комментариях к собственным партиям преобладали нечасто встречающиеся теперь добродушие, уважение к партнеру и самоирония.


Вейк-ан-Зее 1983

Записывал ход краткой нотацией, всегда перед тем как его сделать. В редких случаях, когда соперник попадался уж слишком любопытный, закрывал записанный ход ручкой. Если ход не нравился, зачеркивал и писал новый. В последние годы, увы, всё чаще говорил: «Я даже записал на бланке выигрывающий ход, но перечеркнул в последний момент».

Когда Спасский готовился к матчу с Фишером, ведущих гроссмейстеров Советского Союза обязали высказать свою точку зрения об американце, отметить сильные и слабые стороны претендента. Запросы Спорткомитета носили, как и многое в Советском Союзе, секретный характер и предназначались для внутреннего пользования. Свое мнение по этому поводу высказали Смыслов, Петросян, Керес, Корчной. Прислал свои соображения и Таль.

Его послание выдержано в тоне мягкой иронии – взять хотя бы заголовок: «Уважаемое товарищи руководство». Заканчивая свой опус, Таль написал: «Прошу извинить за несовершенство стиля. Ведь этот «труд» не будет опубликован, разве что через Х+1 лет в антологии, посвященной моему творчеству».

«Антологии, посвященной моему творчеству»? Нельзя сказать, что ему совсем было наплевать, что скажут о нем потомки, но он никогда не занимался тем, что называется «ретуширование собственной биографии». Читал однажды попавшийся на глаза и написанный о нем загодя некролог. Хмыкал иронически: «Теперь я знаю, кто я и что совершал. Может, поставить на нем визу: Верно. М.Таль»?


Идет подготовка к так и не состоявшемуся матчу Фишер - Карпов, 1975. Вокруг Таля, слева направо: Геллер, Карпов, Петросян, Фурман.

В то время на турнирах и сборах большой популярностью пользовались всевозможные карточные игры: преферанс, белот. Были и любители бриджа. Не помню Мишу за длительными карточными баталиями: у него не было терпения к этому. Но обожал разнообразные короткие игры на реакцию, сообразительность, решение кроссвордов, головоломок. Любил игру, о которой я впервые услышал от него: из четырех цифр номерного знака машины сделать двадцать одно (используя каждую цифру только один раз). Мне было трудно проверить, но в сложных ситуациях он с триумфальным видом ссылался на корни, дифференциалы и интегралы. До сих пор, если иду по улице и взор останавливается на номере машины, начинаю порой прикидывать варианты, вспоминая те далекие времена.

Если кто-нибудь звонил по телефону из его рижской квартиры, начинали дребезжать все аппараты. По продолжительности дребезжания старался определить номер, набираемый из соседней комнаты кем-нибудь из домашних. Телефонные же номера Миша запоминал при помощи музыкальной секвенции: до-си-ре...

Однажды участниками турнира «Интерполис» был устроен импровизированный конкурс певцов. Конечно, с «профессионалом» Портишем тягаться было трудно, но первенство было единогласно отдано Талю, проникновенно исполнившему: «It’s long way to Tipperary». В другой раз в брюссельском баре «Селект» с чувством исполнял песни из репертуара Луи Армстронга.

Несмотря на физический недостаток – на правой руке его было только три пальца играл на фортепиано и неплохо. Чайковский, Рахманинов, Шопен были его любимыми композиторами. Салли Ландау вспоминает, что в вечер их знакомства Миша играл этюды Шопена.

За несколько месяцев до своего первого матча с Ботвинником Таль спросил у известной пианистки Беллы Давидович, с которой был особенно дружен, есть ли у нее в репертуаре «Элегия» Рахманинова. Узнав что нет, попросил: «Обещайте, что после моей победы над Ботвинником вы будете играть эту вещь на заключительном концерте». Тогда в Советском Союзе был обычай после официальной церемонии открытия или закрытия шахматных соревнований устраивать большие сборные концерты. Вечером после 17-й партии, когда счет в матче стал 10-7 в пользу Таля, в квартире Давидович раздался телефонный звонок: «Можете начать разучивать “Элегию”».

До сих пор Белла Давидович, играя «Элегию» Рахманинова, всегда вспоминает Мишу Таля и тот вечер в Пушкинском театре, когда она играла ее впервые.

Курил он всегда очень много, обычно две-три пачки в день (предпочитая «Кент», кингсайз), но когда играл, к ним приплюсовывались еще две.

Часа за полтора-два до партии что-то ел, но больше для проформы, говорил уже мало, уходил в свой мир. Обожал, разумеется, всё, что было ему нельзя: острое, соленое, перченое.

Гулять не любил: на межзональном в мексиканском Таско (1985) сидел часами со своей ром-колой на террасе гостиницы, никогда не спускаясь к бассейну, не говоря уже о прогулках по замечательному городку. Или читал привезенные мною из Нью-Йорка книги да слушал кассеты с записями песен входящего в моду Вилли Токарева, певшего тогда в русских ресторанах на Брайтон Бич в Бруклине. 

Двумя годами позже тоже на межзональном турнире в югославской Суботице ни Владимиру Багирову, ни мне за все время трехнедельного пребывания ни разу не удалось вытянуть его на прогулку к озеру.


На переднем плане Мигель Найдорф, Михаил Таль, Владимир Багиров

Окончательное фиаско мы потерпели в последний выходной на турнире, когда Багиров, исчерпав все аргументы, начал что-то говорить о пользе для здоровья замечательных серных источников, находящихся  совсем рядом. «Ах серные! Мне это еще предстоит!» - воскликнул Миша, и мы вынуждены были отступиться.

В маленьком голландском Ойстервейке, где жили участники турнира «Интерполис», иногда удавалось вытянуть его на прогулку, если можно было назвать прогулкой пару сот метров, отделявших гостиницу от загона для животных, расположенного прямо у дороги. Приученные к лакомствам косули, завидя нас, выходили навстречу и вытягивали мордочки сквозь прутья ограды.

«Ну что вы, милые, у меня у самого ничего нет, я же из Советского Союза», - разводил руками Миша. Постояв несколько минут у заграждения, смотрел вопросительно: «Ну что, по домам? Погуляли достаточно?»


* * *

Было бы неверно сказать о нем: «My only books were women’s looks», но то  что он предпочитал женское общество, веселую обстановку, теплую ткань жизни - факт.

«Телевизор в нашем доме практически не выключался, - вспоминает его жена Геля. - Мы выписывали практически все издания, которые выходили в СССР. Когда он приезжал, перечитывал их от корки до корки». Что здесь сказать. Телевизор советского времени, не выключающийся целый день. Периодика того времени, прочитывающаяся от корки до корки. Даже на турнир в Севилью (1992), когда уже не было Советского Союза, Миша привез с собой целую кипу  журналов «Крокодил».

Не следует, однако, думать, что он тратил на газетную макулатуру  долгие дни и недели. Скорость его чтения поражала, и я не раз видел, как толстенная книга была закончена им буквально в день-два.


Между двух чемпионов. На заднем плане чемпион мира по стоклеточным шашкам Тон Сейбрандс. Гаага, январь 1973

В январе 73-го во время турнира в Вейк-ан-Зее остались перед выходным ночевать в Гааге у друзей. «Нет, ты только послушай, Мишель, что писал старик в 18-м году, тем более ты на Горького живешь, будешь вспоминать, домой идучи».

Была уже глубокая ночь, но я начал читать вслух из «Несвоевременных мыслей» Горького особенно резкие антибольшевистские места, совсем не похожие на «Песню о Буревестнике», которую все тогда учили в школе. Через пару минут повисла тишина, и я скорее почувствовал, чем увидел отсутствие реакции: сигарета в его руке потухла, и Миша тихо спал, положив голову на валик дивана…

Находясь уже в западном сегменте жизни, я знал, что отправляясь куда-нибудь на турнир, надо взять с собой побольше книг, запрещенных тогда в СССР. На Олимпиаде в Ницце (1974) дал ему вечером только что вышедший «Архипелаг ГУЛАГ» и свежий номер русской эмигрантской газеты. Наутро, возвращая мне всё, сказал: «Вот в кроссворде в газете не мог найти одного слова». – «Ну а книга-то, книга?» – «Очень уж зло пишет Солженицын».

В Гааге смотрели только что вышедшего на экраны «Крестного отца». Хотя Миша страдал от невозможности курить и с трудом дождался паузы, смотрел на экран с большим удовольствием. Ему вообще нравились остросюжетные фильмы, фабульные книги. Читал Миша для развлечения. Не для информации, что делают многие, или для получения знаний, а именно для развлечения. В то, что мозг не схватывал мгновенно, вгрызаться не хотел, резонно полагая, что книга должна приносить удовольствие, а не быть истязанием, и бежал глазами дальше.

Никаких книг он, разумеется, не собирал, как вообще ничего в жизни не собирал и не копил. Сколько бесполезного чтения, сколько обременительных знаний. К чему этот громоздкий багаж, когда путешествие так недолго?

Однажды в Тилбурге попросил, как всегда, что-нибудь почитать. Зная о его пристрастиях, дал ему книгу Джона Баррона «КГБ – работа советских секретных агентов», только недавно переведенную на русский.

Самая длинная глава книги посвящена Ларисе Соболевской. Красивая элегантная блондинка, звезда советского кино, (и шахматистка первого разряда), не выпускавшая из рук сигарету и совсем не воздерживавшаяся от спиртного, Лариса Соболевская была несколько лет мишиной подругой.


Лариса Соболевская в фильме «Олеко Дундич» (1958)

Соболевская играла не только в кино. Она исполняла одну из главных ролей в грандиозной провокации КГБ, целью которой являлся шантаж посла Франции в Советском Союзе Мориса Дежана.

Для нее была создана легенда, согласно которой актриса была замужем за геологом, большую часть года проводящим в Сибири. Соболевская справилась с заданием превосходно, стала подругой посла, который «случайно» был обнаружен ночью ее «мужем», тоже, разумеется, сотрудником госбезопасности в «собственной квартире. После чего посол подвергся давлению и шантажу и в конце концов был отозван в Париж.

Через два дня, возвращая прочитанную книгу и осведомившись: «Что-нибудь еще найдется?» Миша никак не прокомментировал содержание, как будто кто-то другой провел несколько лет вместе с одной из главных героинь повествования. Признаем, впрочем, что в их совместный московский период Таль не был суров и по отношению к другим поклонницам своего таланта.


* * *

«Через всю свою беспутную жизнь он пронес непоколебимую уверенность, что кто-то о нем должен заботиться, ведать его дела и выручать из затруднительных положений», - писал Мандельштам о Франсуа Виньоне. Но и с самим Мандельштамом тоже всегда был кто-то рядом: когда друзья и почитатели, всегда – жена. Постоянно думавшие о нем, жившие его проблемами.

В 1920 году в холодном Петрограде Мандельштам, выскочив в коридор, начинал стучать во все двери: «Помогите, помогите! Я не умею затопить печку. Я не кочегар, не истопник! Помогите!» Миша не стал бы кричать и просить, он просто забился бы  в угол и стал ждать, когда кто-нибудь сделает, чтобы в комнате было тепло.

Иосиф Бродский писал: «Сколько бессмыслицы приходится делать всю жизнь: платить налоги, подсчитывать какие-то цифры, писать рекомендации, пылесосить квартиру...» Всего этого Таль и не делал. За него это делали другие.

«И то, что он мучит близких, а нежность дарует стихам...» Заменив «стихи» «шахматами», то же самое могло быть сказано о Михаиле Тале.

Жены и подруги Таля свидетельствуют: пребывание рядом с ним было тяжелой работой, без праздников и выходных. Ежедневным, ежечасным подвигом. Миша требовал безоговорочного присягания себе, нахождения рядом с ним в любое время дня и ночи.

«Если ему хочется есть, значит и я должна умирать с голоду, таскаться с ним по Риге. Если он дает сеанс детям, я непременно должна там присутствовать. Если...» - вспоминает Салли Ландау.

Он полностью брал человека в плен, подчинял себе, оставаясь при этом милым и по-своему участливым. Так было в 1969 году, когда он переселился во время чемпионата страны из гостиницы к супругам Погосянц. Для деликатных Погосянцев,  боготворивших Мишу, это стало настоящим бедствием: превратившись в безвинных и добровольных жертв его, они должны были полностью перестроить свой образ жизни под Таля, не говоря уже о постоянных вызовах «Скорой помощи», когда и ночных.

Леонид Шамкович был секундантом Таля в 1965 году на матче со Спасским в Тбилиси. Он вспоминал, как Лариса Соболевская нежно ухаживала за ним, причесывала по утрам, кормила с ложечки и т.д. Я наблюдал сцены такого же рода, когда Миша был и с Ларисой М. Она тоже должна была все время находиться рядом с ним.

Что ж удивительного, что перед матчем с Ботвинником, когда Кобленц предложил Болеславскому стать тренером Таля, тот отказался наотрез: «Талю не нужен тренер. Ему нужна нянька».

Алексей Суэтин: «Он никогда не просил о помощи, но обычно мало интересовался делами других, пропускал мимо ушей сетования на несправедливость даже со стороны тех, кого считал другом. Что говорить, как и все обласканные судьбой, он был подвержен эгоцентризму».

Подобные высказывания слышал я и от Кобленца, который души не чаял в Тале и любил Мишу как сына. Нельзя сказать, что он относился к типу людей, спрашивающих о делах и принимающих любой ответ, потому что не слышат что им говорит собсеседник, но по большему счету, Таль был равнодушен к людям: кто пальцем не шевельнет для себя самого, тем более не сделает ничего ради других.
Все это – прописные истины для вращавшихся когда-либо в орбите  звезд такого калибра. Только ясное понимание, с кем тебя свела судьба, заставляет добровольно сносить многое, против чего неминуемо восстал бы при контактах с любым другим.

Каждодневная жизнь с гением неизмеримо труднее, чем жизнь с обыкновенным человеком. Ведь гений, как и каждый, может быть зацикленным на себе, капризным, мнительным. Очень редко женщина может оценить выдающегося человека именно за то, в чем он является выдающимся. Почти всегда на первом плане оказывается другое: известность, поклонение толпы, материальный достаток или другие качества, к гениальности не имеющие никакого отношения.

И только после смерти, когда начинают греметь литавры, покрываются дымкой и растворяются обиды, отходит куда-то далеко то, что знали и переживали только они  и что стало теперь таким незначительным. И кажется вдруг, что время, проведенное рядом с этим человеком, и было настоящей жизнью, а теперь остается только вздыхать и вспоминать счастливые часы прошлого.


* * *

Чемпионат Советского Союза  1970 года должен был состояться в Риге, и Таль готовился играть там. Хорошо помню его реакцию, когда Спорткомитет Латвии по какой-то формальной причине лишил его такой возможности, предложив вместо этого комментировать этот турнир.

В конце концов Таль, скрепя сердце, согласился. Он  диктовал, как всегда, свои комментарии, а печатала их рижская перворазрядница Геля Петухова.


Через год они поженились, а в 1975 году родилась Жанна Таль.

После официального закрытия того чемпионата был прием в Спорткомитете Латвии. Очень уж не хотелось Мише идти на этот прием, но отказаться было неудобно, да и неизвестно какую реакцию это могло вызвать у начальства, и без того имевшего на него зуб.
За длинным столом, уставленным бутылками и незатейливой снедью, сидели официальные лица, участники турнира, судьи. Длинные, скучные речи. Обычный елочный набор: большой успех, вклад латвийских шахматистов, дальнейшее повышение мастерства, особенно в свете грядущего съезда партии.

Миша тоже должен был выступить, и я, сидя прямо напротив, украдкой наблюдал за ним и почти чувствовал, как металась его мысль: о чем сказать? Наконец назвали его имя, повисла ожидающая тишина. Миша встал, но не пошел к трибуне, как делали предыдущие ораторы, а остался за столом.

«Это не первый чемпионат страны, на котором я присутствую», - и паузу здесь выдержал, если кому-нибудь непонятно было это «присутствую». - И всегда, на всех первенствах СССР у кормила их стоял человек, принципиальность, доброжелательность и честность которого являлись гарантией, что турнир пройдет спортивно и бесконфликтно. Этот человек – Борис Федорович Баранов». И подняв рюмку, сделал легкий реверанс в сторону совершенно опешившего соседа, сотрудника журнала «Шахматы в СССР»: «Твое здоровье, Борис!» Раздалось несколько жидких недоумевающих хлопков, но рюмки подняли все.


Тот самый Баранов (в очках, на дальнем плане) наблюдает за блицпартией Найдорф - Таль

Миша и на прием пришел, и выступил, сделав что от него требовали, и ничего не сказал. Так он поступал нередко. У него не было желания никому и ничего доказывать, он только хотел, чтобы спор закончился, проблема отодвинулась, от него отвязались. Как и многие мягкие люди, он хотел ладить со всеми. Под этим крылось: желание избежать конфликтной ситуации, чтобы его оставили в покое, чтобы можно было играть в шахматы и делать то, что ему нравится.

На его имя приходило немало корреспонденции, но он жил по известной формуле - «письма сами на себя отвечают» и о понятиях «ровно в девять» или «немедленно» у него было собственное представление. Время в общепринятом смысле для него не существовало; то, с которым он вынужден был считаться, текло только на шахматных часах. Обычных он не носил никогда: вот еще – тикает что-то на руке! Помню не один упущенный поезд, а к дням его молодости относится попытка догнать самолет на такси (пользуясь трехчасовой промежуточной посадкой), завершившаяся, по словам очевидцев, полным успехом.

Моя фамилия редкая, и я всегда полагал, что однофамильцев у меня нет. Четверть века назад еще в догуглевское время я вышел на какую-то поисковую программу, и выстукав фамилию Sosonko, наткнулся на целую гирлянду однофамильцев, а в нью-йоркском Бруклине жил даже полный. Под впечатлением неожиданной находки я тут же связался с Геннадием Сосонко.

«Как? - удивился тезка, оказавшийся любителем шахмат. - Разве вы не получали приветов от меня? Я несколько раз, разыскав Таля и зная, что он едет на заграничный турнир, передавал с ним послания для вас...»

Речь шла, понятно, о времени, когда мой двойной тезка еще жил в Советском Союзе. Таль никогда мне ничего не передавал и, разумеется, не по злому умыслу, а просто по безалаберности, забывчивости. Думаю, что письма все время лежали у него в чемодане, и близкие обнаруживали их по возвращении Миши домой, если, конечно, послания моего тезки он брал с собой.

Однажды после возвращения Таля с турнира Салли открыла чемодан и обнаружила, что вещи в нем аккуратно уложены. Решив, что здесь не обошлось без заботливой женской руки, она начала допрашивать мужа.  Смутившись, Миша признался, что заботливая женская рука принадлежит ей самой: он просто не воспользовался большинством вещей.

Он был чужим в мире предметов и терялся, когда нужно было сделать обычные житейские дела: купить одежду, побриться, зажечь газ, вскипятить стакан чая... Его производившая трогательное впечатление неумелость была сродни детской и вызывала желание помочь этому большому ребенку.  

Когда Таль стал чемпионом мира, ему подарили «Волгу» – лучшую советскую машину того времени. Но он отдал ее брату. К любой технике относился совершенно равнодушно и, разумеется, у него в мыслях не было учиться вождению. Только в последний период жизни у него появилась электробритва, и следы ее вмешательства можно было заметить там и сям на его лице. В мое же время процедуре бритья его  подвергал кто-нибудь из домашних, чаще же, как и всегда вне дома, он отправлялся в парикмахерскую. Галстуков не любил и носил, если к тому принуждали обстоятельства. Надо ли говорить, что завязывать их он так и не научился.

Известно, что лучший способ из легкой работы сделать трудную прост: все время откладывать ее. Миша владел этим искусством превосходно. Имеются в виду необходимые телефонные звонки, разговоры, посещение каких-то заседаний, заполнение анкет и множество других подобного рода вещей, которыми наполнена повседневная жизнь.

Он считал, что все само собой как-нибудь образуется, сделается, напишется, устроится.  А если это не произойдет, работу сделает в конце концов кто-нибудь другой. К тому же, помимо жен или подруг в его распоряжении всегда были  адъютанты, с радостью готовые выполнить то или иное его поручение, и он с облегчением предоставлял им эту почетную обязанность.

Виктор Корчной полагает, что все неприятности у Таля начались с той злополучной ночи 1966 года в баре Гаванны, где они оказались без разрешения начальства и когда Таль получил удар бутылкой по голове. «Этой ночи власти ему так никогда и не простили. – говорит Корчной. - Через несколько лет он стал хронически невыездным. Особенно плохо ему стало, когда вышла секретная инструкция: женатым в третий раз – строжайшая проверка»

В 1978 году выезд у Таля был закрыт наглухо. Он был приговорен к гастролям по Сибири, турнирам внутри страны, образу жизни, отличному от того, который он вел последние двадцать лет. Способ борьбы с этим известен: отступление в себя, в собственный внутренний мир, в свободу мышления. Способ этот старинный, к нему прибегали во все времена. Уходили во внутреннюю жизнь и многие в Советском Союзе, но путь этот оказался неприемлем для Таля. И дело было не только в том, что он привык к зарубежным поездкам с юных лет.  Думаю, ему было просто тесно внутри себя, и лишение выезда за границу повергло его в состояние глубокого дискомфорта.


М.Таль, Я. Нейштадт в пресс-центре межзонального турнира в Риге, 1979, с блеском выигранного Талем - 14 из 17

Яков Исаевич Нейштадт, к которому Таль обратился за советом, вспоминает: «Мы долго ходили взад-вперед по коридорам Клуба на Гоголевском и говорили, говорили... Посоветовал ему: “Пойди к Ивонину , скажи тому прямо - я сейчас не имею возможности играть в международных турнирах. Без этого я не могу существовать ни в каком смысле. Это моя работа, моя жизнь. Если этот запрет не будет снят, я вынужден буду эмигрировать. Запишись к нему на прием и так прямо скажи. Ивонин - тот еще фрукт, конечно,  но понимает, если ты в самом деле уедешь, ему может попасть, что не среагировал своевременно...» “Да, да, – отвечал Миша, – все так, я подумаю. Наверное, это следует сделать...”

А через пару недель мне сообщили, что передавать корреспонденции в «64» из Багио будет Таль. Так он пошел отрабатывать барщину у Карпова».

И на матче в Багио в 1978, и в Мерано три года спустя официально он был корреспондентом «64», хотя и сам не отрицал, что консультирует чемпиона мира. Американский гроссмейстер Роберт Бирн, улыбаясь, спросил у него в Багио, как происходит этот консультационный процесс. Таль отвечал, что Карпов расставляет на доске отложенную позицию и спрашивает: “Как ты думаешь, у кого лучше”? Но было видно, что вопрос американца был ему неприятен.

В 1981 году в Мерано на матче Карпова с Корчным он был в том же качестве, и мы встречались несколько раз. Происходило это на значительном расстоянии от гостиницы, где жила советская делегация: никогда нельзя было знать, как посмотрят руководители делегации, увидев Таля вместе с эмигрантом.

Стояла удивительно солнечная осень, и мы долго сидели на веранде кафе, он со своей ром-колой, я - с белым вином. Повсюду лежали желто-зеленые листья, вдоль быстрой речки гуляли беззаботные тирольцы, и мы повторили заказ еще раз. И еще.

«Ну что Виктор, у нас тоже всякое бывает, но Виктор-то, Виктор… -  говорил Миша, ссылаясь на какие-то эскапады Корчного. - И вообще, наша компания поинтереснее...» Он говорил «Виктор», он говорил «наша компания», но казалось, он не то что симпатизирует Корчному, но смотрит с удивлением и даже восхищением на этот яростный, не признающий компромиссов бунт одиночки. В словах Таля чувствовалась какая-то оскомина, надрыв: от ситуации, в которой он оказался, от роли, которую должен играть.

Три года спустя, когда соперником Карпова стал молодой Каспаров, Таль отказался помогать чемпиону мира, отшутившись: «Родина теперь вне опасности...»

Вспоминая десять лет спустя перепитии матчей Карпов - Корчной, иронизировал: «Мы не могли себе представить последствия, если чемпионом стал бы не советский, а антисоветский шахматист. Не исключено, что шахматы в этом случае были бы объявлены лженаукой и запрещены в Советском Союзе».

Объяснял свою роль в тех матчах: «Отказаться мне не позволили обстоятельства, которые часто становятся сильнее человеческой логики…» Трудно комментировать эти слова. Чтобы делать это, следует быть знакомым и с обстоятельствами, и с логикой, сильнее которой обстоятельства оказались. Но самое главное - вернуться в то затхлое советское время, которое, казалось, будет длиться вечно.

В любом обществе человек вынужден заключать необходимое количество конвенций с самим собой. Но число конвенций, к которым надо было прибегать в советское время, превосходило, пожалуй, какое-либо общество вообще. Заключая  компромиссы с режимом, Таль воспринимал это как норму, подчиняясь законам того строя. Он сознавал, как и все вокруг него,  что этот строй будет существовать всегда, по крайней мере, в течение отпущенной тебе жизни.


* * *

В сорок два года начался второй всплеск его карьеры. Уйдя из мира грез, воздушных замков и сказочных комбинаций, он вернулся к реальности. Нельзя сказать, что он стал походить на флоберовский персонаж, который, приобретя часы, потерял воображение, но в нем стало реже встречаться то, что сделало Таля чемпионом мира. Стиль его, став универсальным, мало напоминал  стиль Таля 50-х, 60-х годов.

Изменились и методы подготовки. Альберт Капенгут вспоминает, как в те, еще докомпьютерные времена, Таль, готовясь к партии, включался как современный компьютер. Капенгут: «Чемпионат СССР 1979 года в Минске. Идет подготовка к партии с Геллером. У Миши белые. Он скороговоркой перечисляет партии последнего периода, где Геллер сталкивался с трудностями. Происходит отбор, остаются четыре-пять партий. Затем идет перебор вариантов, заслуживающих внимания. Полная копия компьютера. Наконец остаются две-три точки соприкосновения, и мы приступаем к непосредственной работе за доской».

Мóлодец из сказки совершенно не имел чувства страха, пока жена не окатила его ледяной водой, когда он утром нежился в кровати. Нельзя сказать,  что  Таль приобрел чувство страха, но длительное содружество с Карповым изменило его стиль. На смену дерзкому оптимизму пришли профессионализм и практицизм. Его ходы стали более рассудочны, прогнозируемы, высокое мастерство сплошь и рядом заменяло  вдохновение и напор.

Зачастую это несет в себе опасность: перестаешь испытывать удовольствие от игры. Но Талю это не грозило: став знатоком, он все равно получал удовольствие от процесса игры до самого конца, даже когда приблизился к состоянию, при котором не получаешь удовольствие почти уже ни от чего.

Объясняя свое превращение, Таль говорил: «понимание шахмат осталось прежним, любовь к ним тоже. И ветеран начинает менять стиль. Это происходит постепенно и не всегда осознанно. Часто срабатывает инстинкт самосохранения. Если раньше шахматист мог предпочесть лучшему эндшпилю головокружительную атаку, то теперь он на расчет вариантов часто и времени тратить не станет – скорее в эндшпиль! Там он вооружен знаниями, которых нет у более молодого соперника. Куда меньше надо считать, и куда больше знать. Опыт подскажет, куда ставить фигуры, к какой позиции стремиться... Молодые шахматисты, скажем мягко, не умеют думать столь абстрактными категориями. Они ведут за доской огромную счетную работу. Зачастую лишнюю».

Как он в действительности смотрел на себя самого, молодого, побеждавшего всех на пути с Ботвинником, а потом сокрушившего и того? Не знаю. Когда я несколько раз заводил с ним  речь о партиях молодости, он говорил о них, будто они сыграны вчера. Таль помнил все до тонкостей, до мельчайших подробностей. Так Наполеон на острове Елены без запинки перечислял расположение полков и батарей при Экмюльском маневре, которым гордился.

В глубокой старости попался на глаза Микельанджело рисунок, сделанный им в пятнадцатилетнем возрасте; он узнал его и долго с удовольствием рассматривал. «Я больше понимал в этом искусстве, когда был мальчиком, чем теперь, когда стал стариком», - сказал он.

В последний год своей жизни Дюма обливался слезами над «Тремя мушкетерами». Плакал и Свифт, когда ему, дряхлому старику, читали вслух «Сказку о бочке». Последние книги Диккенса написаны превосходно. Он не только не утерял мастерства, он приумножил его. Но кто прав в споре его искренних поклонников: лучше или хуже стал Диккенс в эти последние годы?

О стихах Мандельштама, написанных им в юношеском возрасте, Ахматова сказала: «Они прекрасны, но в них нет того, что мы называем Мандельштамом».

«Я должен сознаться, что мой личный вкус склоняется к произведениям его первой поры, когда он творил со всею мощью своего таланта, не стеснялся в роскоши средств и их не стыдился, а не того периода, когда он наложил на себя добровольный музыкальный пост и стал музыкальным вегетарианцем. Но и в великих «вегетарианских» своих произведениях он сохраняет все свое великолепное мастерство и уверенность совершенного мастера». Сказанное об Игоре Стравинском, повторим о Михаиле Тале.

Научиться от партий последнего талевского периода можно большему, чем от раннего Таля. Но когда говорят «сыграл в талевском стиле», имеется в виду не Таль с длиннющей беспроигрышной серией, мудрый, все понимающий и умеющий,  а мальчишка с горящим взором, вешающий коней на d5 и е6 в сицилианской под «охи» и «ахи» восторженных болельщиков.

Корчной обмолвился как-то, что у Таля образца 1960 года была бездна энергии, зато у Таля 1979 года - бездна понимания игры. Но растерзал ли бы новый Таль «защищенный всей этой броней, того претендента 1960 года», - как однажды сказал он сам? Не уверен. 

Выиграл бы, конечно, несколько партий на технике, но выдержал ли бы постоянный прессинг по всей доске? Удалось ли бы решать «рукой» возникающие новые и новые проблемы? И не смотрел бы многоопытный Таль с восхищением на себя самого: мальчишку, изваянием застывшем за доской и производящим «огромную счетную и зачастую не нужную работу»?

Второй всплеск длился у Таля несколько лет. Вспоминает Ян Тимман: «Когда я играл с ним матч после кандидатского турнира в Монпелье в 1985 году, это уже был не тот Таль, который шестью годами раньше вместе с Карповым с блеском выиграл сильнейший гроссмейстерский турнир в Монреале. Миша мог еще великолепно провести отдельную партию, но порой случались срывы...»

В конце жизни, когда здоровье стало совсем никудышным, срывы встречались все чаще. Талю стало все труднее являть себя самого двадцатилетней давности, сказавшего: «Если партнера все время уводить с проторенных дорог в дебри сложного интуитивного расчета, а потом пожертвовать (хорошо бы под цейтнот!) что-нибудь, то... В такой обстановке дрогнет не только малодушный».

Были периоды полной творческой апатии, и немало партий его кончились невзрачными ничьими. «Голова, ну совсем ватная...» - все чаще говорил он.  Случалось, ничьи до начала игры по его просьбе предлагал соперникам и я. Однажды сказал: «Слушай, Мишель, он же белыми играет...» «Ничего, - заметил Таль, - N я могу предложить ничью и черными...»

Но иногда на него снисходило вдохновение, и вопреки всем законам логики и медицины в нем вспыхивал молодой Таль. Так было на его последнем турнире в Барселоне (1992) в партии с Лотье, когда свершилось чудо: оживший творческий дух торжествовал победу над слабеющей плотью. В том турнире играло немало молодых и многообещающих. Шутил в свое время о подающих надежды: «Я в таком возрасте был уже экс-чемпионом мира».


Йерун Пикет, Анатолий Карпов, Генна Сосонко, Михаил Таль. Вейк-ан-Зее 1988

Хорошо вижу его в Вейк-ан-Зее в 1988 году, когда он уже разменял шестой десяток. Сорочка выбилась из брюк, ворот пиджака густо посыпан перхотью, пальцы пожелтели от никотина, на одном мизинце ноготь значительных размеров, черно-белая щетина, Таль уже не напоминал крадущегося тигра, каким казался когда-то Доннеру. Значительная лысина, обрамленная двумя грядками волос, проходила по всему черепу, делая его похожим на пожилого фавна или актера  Михоэлса.

Бросив взгляд на каждую позицию и постояв немного у наиболее интересных, он семенил по сцене. Но в напряженные моменты или в преддверии наступающего цейтнота, нервным движением выхватывая очередную сигарету из пачки, придвигался ближе к столу, впивался взором в позицию, еще ниже склонялся над доской, губы его начинали беззвучно шевелиться. Глядя на него, постаревшего, небритого, беззубого, но все равно с почти ощущаемым накалом мысли, вспомнилось: «губ шевелящихся отнять вы не могли».

Ян Тимман был совершен поражен его видом на турнире кубка Мира в Швеции в 1989 году: «Дело было не в том, что он выглядел старше своих лет: эти тонюсенькие, прозрачные ручки, сильно исхудавший – дунуть и упадет. Главным было полное отсутствие реакции, какое-то безразличие к результату партии, к самому процессу игры».


Жеребьевка турнира Кубка мира в Скелефтии (1989)

То же самое было и в Тилбурге, когда Тимман анализировал свою партию с Камским, а Таль сидел рядом. Партия получилась на редкость интересной, но Миша, так зажигавшийся при анализе и сыпавший вариантами, смотрел на доску потухшим взглядом, молчал, только курил по-прежнему безумно много. С вечной сигаретой в руке, он сидел в пресс-центре турнира, наблюдая за ходом партий по экрану монитора, и только время от времени односложно отвечал на чьи-либо вопросы.

Он был совсем не стар, но выглядел как глубокий старик. Неудивительно: интенсивность прожигания жизни им была такова, что месяц можно было смело считать за год. Особенно это было заметно для знавших его в молодые годы, потому что старец с болезненным изможденным лицом на самом деле был тот же самый сверкавший и искряющий когда-то Миша. Было видно, что он долго не задержится среди нас, и что-что, а кошмар долголетия минует его.

Ему мало было, что жизнь и так – постоянный риск, что жить это и значит – рисковать. Ему хотелось большего: поставить на карту судьбу, смеяться ей в лицо.

В 1988 году в Канаде он выиграл чемпионат мира по блицу, в котором Каспаров и Карпов выбыли еще до полуфинала. Первый приз был внушительным: пятьдесят тысяч долларов. Сразу после закрытия Таль вместе с президентом американской федерации Стивом Дойлем отправился в Америку.

Машина. Хайвей. Сеанс одновременной игры в шахматном клубе Нью-Джерси. Аплодисменты. Автографы. Ответы на вопросы. За окном уже поздний вечер. «Что ты, Стив, я совсем не устал, а поужинать можно и в Атлантик Сити. Заскочить в казино... Как идея?»

«Хорошо, Миша, пусть будет Атлантик Сити, но сначала отель, надо оставить вещи, привести себя в порядок».

Гостиница. «Нет, нет, Миша, весь приз останется здесь в сейфе, ты можешь взять с собой только пятьсот долларов». Ночной Атлантик-Сити. Набережная. Море огней. Казино, казино, казино. «Тадж Махал», «Тропикана», «Цезарь»... Стол рулетки. Жетоны. Таль ставит пять сотенных на черное. Черное! Дойль облегченно вздыхает: «Менять жетоны и ужинать!» Улыбка Таля. Десять жетонов остаются на черном. «Миша, Миша, зачем это?» «Все хорошо, Стив, все хорошо!»

Ведь эти пластмассовые кружочки, с нарисованными на них нулями, не более чем детские игрушки, смешная бутафория. Шарик уже описывает круги по колесу рулетке. Снова черное! Миша даже не протягивает руки к башенкам жетонов. Черное выпадает четырежды кряду.

Дойль уже давно ничего не говорит и даже не смотрит на Таля. Миша не поднимается из-за стола. Теперь он передвигает всю стопку на красное. Стодолларовые кружочки заменены на солидные прямоугольнички с тремя нулями: восемь тысяч долларов. Шарик снова стремительно разгоняется. Красное! Количество жетонов увеличивается вдвое: шестнадцать тысяч долларов! Таль даже не протягивает к ним руки. Это похоже на колдовство. Снова красное! Тридцать две тысячи долларов! Менеджер зала подходит к столу, где все красное пространство покрыто тысячными прямоугольниками.

«Дамы и господа, делайте вашу игру», - бесстрастно произносит крупье и вновь раскручивает колесо рулетки. Металлический шарик, жужжа, описывает круги. «Ставок больше нет!» Вот шарик замедляет бег, лениво скатываясь к числовому ободку. Перед тем как окончательно опуститься, шарик прыгает из одной лунки в другую, задерживается на красной и раздумывает немного. Дзинь! Черное!

«Ну а теперь можно и поужинать», - улыбается Миша, поднимаясь из-за стола. Его ждет ужин и длинная ночь в Атлантик Сити.


* * *

Подавляющее большинство чемпионов мира – эмигранты. Вынужденные или добровольные. Некоторые из них могли вернуться в страну, где они родились, другие были лишены этой возможности. Назову Стейница, Ласкера, Капабланку, Алехина, Фишера, Крамника, Топалова. Теперь и Каспарова. Кто-то, проведя десятилетия за границей, как например Спасский и Ананд, вернулись на родину.


Борис Спасский, Анатолий Карпов, Гарри Каспаров, Михаил Ботвинник, Михаил Таль. Брюссель 1988

Хотя в этот список формально можно включить и Таля, отъезд из Советского Союза он рассматривал не как эмиграцию, а как временное проживание в пределах определенного пространства. Ему не было уютно ни в Германии, ни в Израиле, где поселился сын с семьей и куда он наезжал время от времени.

В Израиле? «С кем завтра борешься, Миша?» - спросил его коллега-гроссмейстер в 1967 году в Харькове. Впервые в истории чемпионатов Союза турнир проводился  по швейцарской системе, и  в  Харькове играло немало мастеров и даже кандидатов в мастера.

«Не знаю точно, - отвечал Таль, - то ли с Цадиком, то ли с Кантором». На самом деле он играл с украинским кандидатом в мастера Шамесом, партия с которым, кстати, кончилась вничью. 

Выросший в буржуазной еврейской семье, Таль довольно равнодушно относился к своему еврейству. Он мог при случае объясниться на идише, 22-ая рижская школа, которую он закончил, традиционно считалась еврейской, среди его рижских  друзей и знакомых преобладал еврейский контингент. Процент евреев был высок и в шахматной среде, евреем был и его тренер.

В СССР жили тогда представители более ста национальностей, но для никого не было секретом, что звучание их было разным. Перед одной из Олимпиад «Правда» писала, что в команде Советского Союза играют представители многих национальностей: армянин Петросян, русский Смыслов, эстонец Керес, рижанин Таль...

Поездки в Израиль в последние годы жизни ничего не изменили для «рижанина Таля». Национальность никогда не была определяющим фактором в его отношениях с людьми, а вопросы, связанные с тем, что называется национальным самосознанием, его мало волновали. Скупо-неодобрительно подтверждает это, пусть и несколько странным оборотом  Еврейская Энциклопедия: «Не проявляя большого интереса к еврейской традиции, Таль был привержен языку идиш и еврейским песням».

C переездом в Германию началась последняя, короткая глава его жизни. Потекли дни, похожие один на другой, так что в старое время китайские летописцы просто-напросто пропустили бы этот период: в нем не происходило ничего, заслуживающего упоминания. Умению стоять обеими ногами на земле, называемому здравым смыслом, он так и не научился и жил ото дня ко дню без привычных практических целей, называемых всеми нами жизнью.

Рафаэль Ваганян – его друг, одноклубник и сосед в эти последние годы в Германии, вспоминает, что Миша редко бывал по–настоящему весел, чаще сумрачен и неразговорчив, и что образ жизни его был однообразен: блиц с утра до вечера, застолья...


Михаил Таль, Тигран Петросян, Рафаэль Ваганян. Таллин 1979

Удовольствия, которые так влекли его в молодые годы, давно уже стали не такими острыми или были ему вовсе не нужны. Немцы, но большей частью выходцы из Союза, поселившиеся в Германии. Шахматисты. Шахматы по-прежнему оставались для него счастьем, но это счастье он вливал в совсем дырявые меха.

Болезни все более грозно напоминали о себе. Тело, даже в молодости требовавшее внимания, в отместку за постоянное наплевательское отношение отказывалось служить, и ему становилось все труднее нести вериги своих многочисленных хвороб.  
Искусству, чем стоит  в жизни пренебречь, он так и не научился, и не откладывая на завтра от чего можно получить удовольствие сегодня, сполна выпил от наслаждения и страдания – этих сестер-близняшек. Как австралийские аборигены, охотники и собиратели,  с огромным трудом воспринимавшие внушаемую им миссионерами идею сбора урожая в будущем, он жил сегодняшнем днем.

Далекий от религии, он следовал Тому, кто советовал брать пример с птиц и не заботиться о завтрашнем дне. Будущее? И когда это будущее наступит? А даже если?.. И не позаботится ли это будущее само о себе?

«Завтра? Нет, сегодня! Сейчас!» Именно эти слова он сказал хозяйке маленькой гостиницы в Амстердаме, куда я проводил его глубокой ночью. Немногочисленные постояльцы уже давно спали, но Миша осведомился, открыт ли бар. Заспанная хозяйка стала увещевать его, что сейчас нужно спать, а завтра утром будет завтрак, и она приготовит ему яичницу и кофе. Каким утром? Какая яичница? Какой кофе? Что-нибудь покрепче! И сейчас!

В коротком человеческом существовании имеются две основные незамысловатые формулы. Одна: не умирать, все время откладывая смерть на потом. Все время откладывая. Предоставляя это право - умирать - другим. Жить как можно дольше, чего бы этого не стоило, потому что сам процесс жизни является высшей ценностью. Сентенции – «хорошо прожитая жизнь – долгая жизнь» и тем более - «чем длиннее, тем лучше: жизнь, пусть даже убогая» - придуманы людьми, следующими этому принципу.  

Платон рассуждал об отношениях безобидных, со спокойными страданиями, податливыми желаниями, любовными увлечениями без неистовости. О жизни в режиме экономии удовольствий, обеспечиваемой господством человека над самим собой. Аристотель утверждал, что хотя все тем или иным образом получают удовольствие от еды, вина и любви, не  каждый делает это как следует.

Жаль, что я прочел греческих мудрецов слишком поздно, и мы лишились мишиных комментариев по этому поводу.

Рассматривая жизнь как авантюру, из которой следует извлечь все, Таль следовал противоположной концепции: единственный грех в жизни - не полностью ее использовать. Протяженности предпочесть интенсивность, насыщенность. Наполнить мгновение настоящим, потому что мгновения преходящи, и никакое удовольствие нельзя откладывать на завтра, на когда-то, на туманное будущее.

Сегодня стало модным говорить о жизненной стратегии, которую выбирали писатели в советское время. Каким путем шли, например, Ахматова, Пастернак. Уверен, Миша совсем не задумывался о какой-либо стратегии или  формуле существования и просто улыбнулся бы, услышав, что разноцветную мозаику жизни можно объяснить какими-то философскими выкладками.


* * *

Борьбу с телесными недугами можно вести двояко: по мере сил и возможностей противодействовать им или стараться их игнорировать. Таль относился к своим болячкам с юмором, по возможности не обращая на них внимания, если уж совсем не брало за горло. Выгодно отличаясь от многих, которые не могут удержаться, чтобы не нагрузить собеседника массой сведений о собственных болезненных ощущениях и способах борьбы с ними. «Если проблемы со здоровьем возникли сами, они должны сами и исчезнуть», - объяснял незамысловатый подход к  собственным недугам Таль.

Он сильно нуждался в эти последние годы. Давал сеансы, если вспоминали о нем, играл за клуб, читал лекции, соглашаясь на любые гонорары. Как когда-то, начиная рискованные атаки, он не очень заботился о предстоящем эндшпиле, так и в жизни - совсем не думал о материальных тылах. Заготовлять что-либо впрок, чтобы сделать старость по возможности приемлемой и даже приятной, он не хотел и не умел и умер, как и жил, бессребренником.

Он принадлежал к той редкой категории людей, которые как нечто само собой разумеющееся отмели от себя всё, к чему стремится большинство, прошли по жизни легкой походкой, – избранники судьбы, украшение Земли. Сжигая жизнь, он знал, что это – не генеральная репетиция, что другой – не будет. Но жить по-другому не хотел и не умел.

В Германии он жил без страховки. Однажды в телефонном разговоре, когда я поинтересовался практической стороной медицинского обследования, Миша заметил: «Ребята сунули доктору пару бутылок коньяка – обошлось…» Можно представить себе реакцию доктора, которому «ребята сунули пару бутылок коньяка».

В свое время Ларсен сказал, что Таль ведет такой образ жизни, потому что знает: прожить больше пятидесяти ему не суждено. Он прожил пятьдесят пять. Хотя перед поездкой в 92-м в Барселону и говорил: «это мой последний турнир», надеялся в глубине души: бабушка еще надвое сказала, ведь и со Смысловым в Югославии в 59-м тоже ведь фигуры не хватало, сдаваться надо было, но ничего, обошлось. Может, обойдется и на этот раз: врачи подштопают, похулиганим еще. Но о смерти всегда говорил легко и спокойно.

Как-то в восьмидесятом, кажется, году, вспомнив о враче, общим знакомце по Риге, спросил у него: «Слушай, а как там Павел Наумович?» Он вскинул голову. «В Израиле?» - не понял я. Миша снова повторил жест, разве чуть более энергично. Я: «В Америке?» Миша укоряюще-удивленно посмотрел на меня. Наконец, дошло: «И давно?» «Да уж с два года как...» Но так же без надрыва говорил и о смерти мамы, брата. А может быть и потому, что ему было ясно – кто на очереди.

Он жил в Германии почти в беззвестности, особенно по сравнению с Советским Союзом, где его имя знал каждый. «Так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая северянщина жизни...» - писал путешествующий по Европе Есенин, и похожие интонации я слышал в разговорах с Талем, после того, как он поселился в Германии.

«Взял бы ты меня отсюда», - сказал старинному, еще по Риге другу Александру Баху, позвонив тому в Москву за несколько месяцев до смерти.  

В последний раз я видел Мишу осенью 1991 года в Тилбурге. Он сидел обычно в пресс-центре турнира с неизменной сигаретой, говорил мало, но каждое его замечание по части шахмат было всегда по существу.

Оживился несколько, когда в своей обычной манере показал слу-шателям Академии Макса Эйве одну из своих недавних партий – против Панно из турнира в Буэнос-Айресе. Молодые люди смотрели на него, как на Стаунтона или Цукерторта. Чудом было не то, что он живет, а что не умер ранее. Отвечая на приветствие одного из знакомых, сказал: «Спасибо». - «За что?» - «За то, что вы узнали меня».

Но хотя внешний вид его мало напоминал Таля шестидесятых годов, он никогда не ассоциировался у меня с пожилым человеком, оставаясь всегда Мишей.

Мы перезванивались довольно часто, а за пару дней до моего отъезда на Олимпиаду в Манилу (1992) получил от него письмо. Вот оно:

«Дорогой Гена! К сожалению, обещанного рассказа о турнире пока не сделал – очень неважно себя чувствовал. В понедельник лечу в Москву на повторное свидание с медиками. Скорее всего, будет операция. Как бы там ни было, свободного времени, а также записывающих устройств будет достаточно... Во всяком случае, желаю всяческих успехов тебе и всей вашей наименее русифицированной (скажем так) команде. С сердечным приветом. Миша».

Когда очутился в московской больнице, врачи расценили его состояние как безнадежное. Профузное кровотечение, варикоз вен пищевода – гласил официальный диагноз, но в добавление к этому у него был букет и других разнообразных болезней. Но и в больнице не стал цепляться за уходящие недели и дни, скулить, жаловаться на судьбу. Не причитал: «Почему я? Почему именно со мной?» – часто задаваемые вопросы осознавших, что трюизм - человеческая жизнь конечна - касается их самих тоже.

Не стремясь получить отсрочку от уплаты долгов, умудрялся и в последние недели сохранять привычный образ жизни, не отказываясь ни от водки, ни от привычных двух пачек сигарет в день. Врачи закрывали на это глаза. Они знали знали: жесткий перевод пациента на безникотинный и безалкогольный режим не изменит уже ничего, разве что принесет  тому дополнительные мучения.
Когда узнал о большом блицтурнире с участием Каспарова и захотел сыграть, близкие активно отговаривали его, но профессор неожиданно легко согласился: хуже уже не будет.

На турнир приехал прямо из больницы, и выиграв у Каспарова, занял третье место. В последний раз собрал в комок фантастическую силу духа и воли.


* * *

Улица Горького, на которой он жил, носит теперь другое название: улица Валдемара.  

На веранде Верманского парка Риги Миша сыграл сотни блиц-партий. В августе 2001 года там был открыт памятник.

Монумент напоминает скорее тевтонского рыцаря, а не чудного мягкого Мишу, жившего совсем рядом. А рука на переднем плане только лишний раз заставляет вспомнить о его физическом недостатке.

На памятнике имя Mihails Tāls, меньше всего ему принадлежавшее. Изваявшие монумент и вырубившие буквы, забыли старую истину, что надписи на памятниках надо делать с осторожностью: к ним нельзя приложить списка опечаток. Памятники возводят тем, кто меньше всего в них нуждается: для славы Таля ничего не нужно - он нужен для нашей славы, для славы шахмат.

В Риге нет музея его имени. Нет и улицы, хотя недавно (октябрь 2009) появилось предложение переименовать улицу Джохара Дудаева (первый самопровозглашенный президент Чечении) в улицу Таля. Это не единственное предложение. Белорусский поэт Янка Купала, Валентин Пикуль, писатель-историк, живший в Риге в советские времена, Зигфрид Мейеровиц, первый министр иностранных дел Латвии, тоже являлись кандидатами.

Но главный претендент - Ахмат Абдулхамидович Кадыров, бывший муфтий и первый президент Чеченской республики, отец нынешнего президента Чечни Рамзана Ахматовича Кадырова.

Жаль, что мы не можем услышать комментарий самого Миши по этому поводу. Так же как и о самом свежем сообщении (2014): «Имя Таля будет присвоено участку (расширению) улицы Спорта».

На могильном памятнике на кладбище Шмерли дата смерти: 27 июня 1992 года. Официальная, сообщаемая всеми справочниками, - 28-е. Но не суть важно, когда именно прекратил свое телесное существование Михаил Таль. Главное: он был среди нас. 

Он жил как хотел и умер, когда жизнь уже совершенно вытекла из него. Дело было даже не в том, что организм его был непоправимо разрушен - прошло его время. Уйти из жизни вместе со своей эпохой – участь людей исторических, они не должны переживать самих себя. Таль избыл свою миссию на земле и сделал все, что должен был сделать. Наступало время других звезд.

Компьюторные шахматы начали уже наступление по всему фронту, но для него ли было: беспрестанно сверяться с «железом», всякий раз убеждаясь в его правоте? Или до партии несколько часов кряду, уставясь в стекляшку экрана, освежать в памяти длиннющие разветвления форсированных вариантов?

Кое-кто думает: в его время пробиться наверх было много легче чем сегодня, когда объем информации гигантский, и требуется каждодневная многочасовая работа. Наивные! Невозможно представить, какую колоссальную армию, какую толщу  выдающихся шахматистов нужно было пробить  в то время!

Хотя со дня смерти его не прошло и четверти века, для молодого шахматиста имя Таля из такой же седой истории, как имя Морфи или  Стейница. Когда я спросил одного  гроссмейстера, что говорит ему этот имя,  тот ответил, что это был чемпион мира, многие комбинации которого имели «дыры» и сегодня опровергнуты компьютором. Никак не буду комментировать эти слова.

Что и говорить, в партиях Таля есть где разгуляться машине, но для вечности это не играет никакой роли: красота и величие замысла не меркнут.

«Жаль эту гениальную силу, так нелепо распорядившуюся собой физически», - сказал Репин о Мусоргском. Жаль. Это и о Тале, конечно. И о нем. Но кто знает, если бы не было этого тысячевольтного накала, этого горения и самосожжения, не было бы и этой гениальной силы.

«Во время вспышки той ужасной ссоры его лицо исказилось, стало не его, чужим и пугающим, будто в Мишу вселился демон».

«Его безумные атаки, его неожиданные отступления, его бешеные приливы нежности и любви, за которым следовали необъяснимые исчезновения, до сих пор остаются для меня за гранью понимания...»

«Если ты уйдешь, я выпью все эти таблетки, а если они не сработают, то выброшусь из окна», - вспоминает Салли Ландау некоторые из бесчисленных стоп-кадров, никогда не кончающегося для нее фильма их совместной жизни.

Сын Таля пишет, как отец однажды объявил домашним о раке поджелудочной железы, стал отказываться от еды, терять в весе... «И вдруг как-то сказал: «А вы знаете, кажется, у меня нет рака поджелудочной железы...» И выздоровел! Вот какие он себе позволял “игры”...»


Георгий Михайлович Таль с автором. Москва 2007

Было ли это «игрой, самовнушением, по которому ему равных ему не было» - как считает Георгий Михайлович Таль? Импровизацией величайшего фокусника, который мог ввести в заблуждение не только окружающих, но и самого себя? Кто может знать, какими соображениями руководствовался он, прибегая к игре своего воображения и чем была занята в те моменты его загадочная душа?
Борясь за роли главных и не главных женщин в его жизни, вдовы Таля соревнуются, сколько времени они пробыли рядом с ним: десять лет, двадцать два года, всю жизнь...

«Сорок восемь лет прожила я со Львом Николаевичем, а так и не узнала, что он был за человек», – писала вдова Толстого после смерти мужа. Что ж, чем ярче, разностороннее, талантливее человек, тем больше в нем и того, и другого, и третьего и столько всего перемешано, и всё переходит во всё.

Биограф Нуриева пишет, что великий танцовщик был удивительно двойственной натурой – в нем одновременно уживались ангел и дьявол: «Многих шокировал его буйный темперамент, особенно людей посредственных и ленивых, у которых не было такой всепоглощающей страсти к балету. Он всегда ощущал в себе эти две волновавшие его сущности и использовал балет для их реализации». И это, конечно, о Тале. И Миша был тоже всем вместе - блестящий, замечательный, необъяснимый. Ангел и демон одновременно.

Немало людей живут двойной, а то и тройной жизнью, поэтому обряжать человека в слова, пытаясь возродить его на бумаге, дело безнадежное. Тем более такого, как Таль. Под этим именем был сконцентрирован сложнейшей структуры конгломерат, в каждом сгустке которого было столько всего... В душе его были такие ущелья, что лучшие фрейдисты и психоаналитики сломали бы голову, пытаясь объяснить черты его характера, мотивы пристрастий и поступков. Оставим эти попытки и мы.  Рассказ о любом человеке – вымысел, даже если он увязан с фактами, потому что внутренний мир любого человека не поддается описанию. Ведь многое, происходящее внутри человека, недоступно вообще никому, очень часто и ему самому.

Вся жизнь его была кинолентой. С бутылками летящими в голову в ночном баре Гаваны, забытыми паспортами, дымящейся сигаретой в реанимационной палате, попытками догнать самолет на такси, потерянными призами, полостными операциями,  бегствами из больниц, машинами «Скорой помощи», поднимающими брови врачами, когда им диктовались составляющие уколов. Женитьбами и разводами, восхищенными взглядами поклонников и поклонниц, легендами, обрастающими все новыми подробностями. Всеобщего любимца, охотника за радостями жизни, коллекционера ощущений, еврея из Риги, гражданина несуществующей теперь огромной империи.

Гениального шахматиста.


* * *

Когда я близко познакомился с Мишей, ему было почти тридцать. Была уже заметна лысина, из висевших на подтяжках брюк проглядывали контуры животика: он расставался с молодостью, но к взрослым еще не пристал. Даже в самом конце, несмотря на внешнее одряхление, не угасало в нем что-то ребяческое и совсем безнадежно взрослым он так никогда не стал.

Общаясь с ним, я понял, что для того чтобы обжигать горшки, совсем не обязательно быть богом. Богом нужно быть, чтобы обжигать такие горшки, которые и не снились другим горшечникам. Выучиться этому нельзя. Хочу верить, что моя в то время сильная память и незамутненный взгляд на позицию были тоже полезны ему.

Глаза, которыми я смотрю на Таля сегодня, совсем не те, которыми смотрел смущающийся, но старавшийся не подавать виду молодой человек, пришедший ранней весной 1968 года в пропитанную буржуазным воздухом квартиру на улицу Горького в Риге. И не те, которыми январем 73-го смотрел живущий уже полгода на Западе эмигрант с длинными по тогдашней моде волосами. Другие глаза смотрели и на грозного соперника в турнирах 70-х - 80-х годов. Читали невозможное сообщение 28 июня 1992 года. Смотрят сегодня из давно уже набравшего ход XXI века.

Образы расплываются в памяти: с каждым днем становится все труднее рассказывать не только о нем, но и о удивительном времени, когда шахматы в стране, где он жил, были вынесены на заоблачную, недосягаемую высоту. Его судьба неразделима с той страной и тем временем. Это время не похоже на сегодняшнее, да и на все другие времена, поэтому задумавшему создать полный портрет Михаила Таля (если такое возможно) надо будет все время держать в голове фон той невероятной эпохи.

Истории, выуженные из памяти, даже совсем невзрачные, не кажутся мне теперь такими. И не только потому, что любое прошлое сюжетно само по себе, но и потому, что это прошлое связано с ним. Пыль того времени делает музейными самые обыкновенные вещи, даже черно-бело-рыжую кошку Мамонтиху в его рижской квартире. Вот она сидит у него на коленях, вот он берется за слона, и описав им в воздухе элегантную петлю, опускает его на g5 – пусть стоит! Вот я делаю ход h7-h6, а он потирает руки: появилась зацепка, скоро пожертвуем что-нибудь! 

«Ты сегодня хорошо выиграл», - сказал мне Миша после партии со Смейкалом в межзональном турнире 1976 года, и мне не хочется это забывать. Есть еще и очень личные воспоминания. Бережно хранящиеся в памяти, они не подлежат выносу ни на бумагу, ни в виртуальное пространство.

Его уход совпал с концом моей карьеры: очень скоро окончательный приговор мне, как шахматисту-практику, вынес безжалостный судья - Время, вместе с судебными заседателями - наступлением компьютерной эры и началом литературной работы. Сравнивая оба занятия, не могу сказать, какое труднее: играя, борешься с замыслами и волей соперника, а при перенесении мысли на бумагу появляется другой, смотрящий из-за плеча, безжалостный и не терпящий малейшей фальши. Ему известны все твои увертки, отговорки и обманы.

Я звал его Мишей. Иногда Мишелем или Мишелем Деларю: «Вонзил кинжал убийца нечестивый в грудь Деларю. Тот, шляпу сняв, сказал ему учтиво: “Благодарю”. Тут в левый бок ему кинжал ужасный злодей вогнал. А Деларю сказал: “Какой прекрасный у вас кинжал”».

Мише нравились эти строки, может быть, из-за их несерьезности, может быть, из-за собственного равнодушия к опасности, презрения к жизненным невзгодам и к смерти самой.

Меня он называл по всякому. Когда Геннадием Борисовичем - в шутку, понятно. Когда - Геночкой. Подчеркивая, что речь пойдет о серьезном, – Геной. Такое, правда, бывало нечасто.

«Слушай, сейчас я читаю о матчах на мировое первенство, которые я сам видел вблизи. Приезжай. Напишем что-нибудь вместе. Все было не так, все было по-другому», – говорил он за несколько месяцев до смерти, и слова эти, как будто сказанные вчера, горьким упреком слышу до сих пор. И когда вспоминаю его, всплывают откуда-то строки: «У меня был очень близкий друг, я никак не мог к нему собраться. Далеко… Погода… Недосуг. Что теперь за голову хвататься?»

Иногда я спрашиваю себя: откуда у этих мальчиков из пристойных европейских еврейских семей, похожих друг на друга даже внешне – Модильяни, Кафки, Таля, откуда эта всепоглощающая страсть к самовыражению? Где здесь тайна? Я не знаю ответа.

За несколько лет до смерти Вильгельм Стейниц сказал: «Я не историк шахмат, я сам кусок шахматной истории, мимо которого никто не пройдет». Тот, кто когда-либо касался или коснется удивительного мира шахмат, не пройдет мимо светлого имени: Миша Таль.

Один из друзей Лермонтова писал: «Давно все это прошло, но память Лермонтова дорога мне до сих пор; поэтому я и не возьмусь произнести суждение о его характере, оно может быть пристрастно, а я пишу не панегирик. Пусть, - думал я, - люди, владеющие лучше меня и языком, и пером, возьмут на себя этот труд: дорогой мой Мишель стоил того, чтобы о нем хорошо написали».

Дорогой мой Мишель стоил того, чтобы о нем хорошо написали.




Смотрите также...